Бернгард громко расхохотался, но смех был горький.

— Покинуть знамя! Разумеется! Он обошелся со мной как с дезертиром, когда я пришел проститься с ним. Как будто я не выполнял свой долг в течение всех этих лет, с момента поступления на службу кадетом или не имел права выбора оставаться на флоте или выйти в отставку! Тогда, в Вест-Индии, когда я выдержал свое первое испытание, капитан перед всеми товарищами и командой протянул мне руку и похвалил меня так, что мое сердце переполнилось гордостью. И после этого так расстаться! Если бы не моя долголетняя привычка к дисциплине, я вспылил бы в ту минуту. Собственно говоря, ведь я больше не состоял на службе, и он уже не был моим начальником; но я прошел там, у вас, суровую школу и хорошо усвоил правила; он был раньше моим капитаном, и поэтому я стиснул зубы и промолчал, но я и сейчас еще не простил ему.

— И он тебе тоже, — заметил Курт, — так же, как дядя Гоэнфельс.

Глаза Бернгарда сверкнули; они вспыхнули ненавистью, как тогда, когда мальчик впервые почувствовал железную руку, налагавшую на него узду.

— Мой дядя! — повторил он. — Да, в его представлении это был уже совсем смертный грех. Я ведь сказал ему, что рвусь на свободу, во что бы то ни стало, как только его власти надо мной придет конец; но он воображал, что обуздал меня при помощи своего воспитания, потому что я научился молчать и ждать. Он думал, что я забуду нашу долголетнюю борьбу, в которой он всегда одерживал надо мной верх, но он плохо знал меня! Такое запоминается на всю жизнь. Он и Вердек! Это истые представители хваленой системы, принятой в вашей Германии! Повиноваться и вечно только повиноваться, быть рабом какого-то долга! Ни тот ни другой и понятия не имеют о том, что значит быть свободным, быть господином самому себе. Что знают они вообще о свободе?

Это был взрыв неудержимой, страстной горечи, а между тем ведь «цепи» были уже разорваны, и неограниченная свобода достигнута. Очевидно, Курт думал по-другому, и он сухо возразил:

— Ну, что касается дяди Гоэнфельса и Вердека, то, по крайней мере, в своем деле они господа. Когда мы выходим в море, наша «Винета» со всем, что на ней есть, повинуется воле одного человека — капитана, а дядя тоже стоит теперь у кормила государства и управляет всем кораблем. Полагаю, что стоит подчиниться некоторое время, если благодаря этому можно пойти так далеко. Тебе это могло удаться — по крайней мере, Вердек ожидал от тебя многого; потому-то он и разозлился так, когда ты столь внезапно и круто положил конец своей карьере.

— Очень она мне нужна! — раздраженно крикнул Бернгард. — Но и ты, Курт, тоже доставил мне тогда немало тяжелых минут; ты из-за этого был готов отказать мне в своей дружбе и до сих пор не простил мне.

— Нет, не простил! — холодно и серьезно сказал моряк и хлестнул лошадь.

Маленькая лошадка взвилась на дыбы; она не привыкла, чтобы ее хозяин обращался с ней так грубо, и немилосердный удар, со свистом резнувший ее спину, взбесил ее. Она прыгнула в сторону и бешено понеслась вниз с крутой горы, как слепая. Если бы Бернгард не натянул вожжи и не сдержал ее с нечеловеческой силой, то неизвестно чем бы это кончилось. Лишь мало-помалу испуганная лошадь успокоилась, но все еще гневно и нетерпеливо фыркала, как бы протестуя против незаслуженного обращения.

Этот инцидент заставил прекратить разговор. Только когда лошадь пошла тише, Курт снова заговорил:

— Полагаю, нам лучше будет не касаться больше этой темы. Это было первое серьезное столкновение между нами, и мы действительно были близки к разрыву; не будем напрашиваться на скандал. Только вот еще что, Бернгард: не коли меня постоянно своими «там у вас» да «в вашей хваленой Германии». Если ты отрекся от нас, то это твое дело; в сущности, ты никогда и не желал быть нашим; но я офицер германского флота и не выношу такой тон. Если ты не оставишь его, я сейчас же уеду.

Бернгард вздрогнул; одну минуту казалось, что он вспыхнет гневом, но до этого не дошло. Он сдержался и не ответил ни слова, но его лицо напоминало грозовую тучу.

Среди ясного, радостного настроения встречи прозвучал резкий диссонанс, и дело чуть не дошло до разрыва.

Дорога привела к самой вершине горы, откуда открывался вид на фиорд. Глубоко внизу лежало сверкающее на солнце неподвижное зеркало воды; во все стороны от него разбегались глубокие бухты, разветвлялись узкие долины, почти заполненные водой; на узких прибрежных полосах были рассеяны отдельные усадьбы и домики, уединенные жилища, зимой совершенно отрезанные от жизни; только на севере, в конце фиорда, на более широкой площади берега, виднелось довольно крупное поселение; можно было различить церковь, дома вокруг и стоящие поодаль усадьбы, расположенные за чертой городка. Непосредственно за зелеными лугами горы поднимались опять, а высоко наверху сверкали ледники главной вершины, замыкавшей своей мощной громадой задний план.

Бернгард остановил лошадь, чтобы дать спутнику возможность полюбоваться видом, и указал в ту сторону.

— Это Рансдаль, а там, направо, на мысе — мой Эдсвикен. Его можно рассмотреть невооруженным глазом.

— Великолепный вид! — Курт не отрывал восхищенного взгляда от ландшафта. — Немного мрачная, но мощная и величественная картина.

— Не правда ли, наша Норвегия прекрасна? — продолжал Бернгард. — Теперь ты понимаешь мою тоску по родине, по этим скалам, лесам и водопадам?

Он вдруг замолчал, а потом тихо прибавил: — Курт, ты грозил серьезно? Ты, в самом деле хочешь уехать?

— Ты же сам гонишь меня! — последовал полный упрека ответ. — Ты делаешь это нарочно, а я так мечтал об этой поездке и об этой встрече!

— Но не так, как я! — горячо перебил Бернгард. — Я ведь считал дни и часы до твоего приезда. Останься, Курт, подари мне эти несколько недель! Ты и не подозреваешь, как ты мне нужен.

В этих словах прозвучала такая страстная мольба, что Курт изумленно взглянул на друга. На него смотрели прежние голубые глаза мальчика, которые могли сверкать крайне враждебно, когда он сердился; но теперь в их глубине таилось что-то другое, какая-то тяжелая, мрачная тень. Молодой моряк впервые заметил это и вдруг протянул другу руку.

— Я останусь! — сказал он с прежней сердечностью. — Если я нужен тебе, то всегда к твоим услугам, несмотря ни на что.

Бернгард перевел дух, как будто гора свалилась с его плеч. Он ответил только пожатием руки, но в этом пожатии выражалась безмолвная благодарность и просьба о прощении. Потом он тронул лошадь, и экипаж быстро покатил вниз.

6

Рансдаль в самом деле лежал вдали от мира, в стороне от более или менее известных путей сообщения, от всех главных пунктов, к которым летом обычно устремляется поток туристов. Это было единственное довольно крупное поселение на фиорде, по берегам которого в других местах были разбросаны только отдельные усадьбы и домики; большого значения оно не имело. Сообщение с другими точками берега было очень редким, а дороги через горы не допускали регулярного движения. Правда, красотой и величием своих окрестностей это место могло поспорить со всяким другим, но путеводители упоминали о Рансдале лишь в нескольких словах, и хотя и признавали его пейзаж достойным внимания, но особенно подчеркивали трудность сообщения и неудобства здешней жизни. Вследствие этого Рансдаль не пользовался известностью, и лишь изредка из-за гор сюда проникал какой-нибудь турист. Рансдальцы не искали и не желали сношений с внешним миром; они ревниво оберегали свою обособленность, относились с недоверием ко всякому пришельцу и вели точно такой же образ жизни, как в старые времена. Какое дело было им до того, что делалось на свете? Когда сюда забрел чужеземец-немец, все здесь было, как и двадцать лет тому назад. Порвав с родными, Иоахим Гоэнфельс вел сначала несколько лет бродячую жизнь искателя приключений в Америке, куда направился прежде всего. Он искал в своей стране свободу, того, что было, по его понятиям, свободой, но не нашел ничего подобного и, разочаровавшись, получив отвращение к всеобщей погоне за деньгами и властью, вернулся в Европу; случай забросил его на норвежские берега, в Рансдаль, и он здесь остался. В это время ему было немногим больше тридцати, но этот беспокойный человек уже исчерпал запас энергии и из прежнего бунтаря, мечтавшего об идеальном человечестве, превратился в озлобленного чудака, которого не покидало чувство ненависти к своей родине и прошлому.

Из Америки он вернулся не без средств. Конечно, для прежнего барона Гоэнфельса эта сумма была нищенскими грошами, но для жизни в Рансдале ее было достаточно; здесь даже зажиточные люди вели почти крестьянский образ жизни. Иоахим жил в такой же суровой обстановке, как другие, но они все-таки не считали его своим; они не понимали ни его, ни его натуры, для них он оставался чужим до самой смерти.

Впрочем, с его сыном Бернгардом, которого он вызвал сюда из Германии, дело обстояло иначе. Тот вырос в Рансдале, сжился с местной обстановкой, душой и телом сроднился с новым отечеством. Правда, по смерти отца родня вытребовала его назад, но он обещал вернуться, подтвердив это обещание клятвой Гаральду Торвику, и действительно сдержал слово, как только стал сам собой распоряжаться.

Права Бернгарда Гоэнфельса на родовое поместье Гунтерсберг вступали в силу только после смерти его дяди, но когда он достиг совершеннолетия, в его распоряжение поступило имущество его матери; оно было не особенно велико, однако гарантировало ему полную независимость и свободу жить, как ему будет угодно. Здесь, в Рансдале, оно представляло целое богатство, и приобретенное им на эти деньги имение давало ему право быть в городке одним из самых богатых. Это первенство, несмотря на его молодость, было единодушно признано за Бернгардом, причем рансдальцы смотрели на него, как на равного себе по происхождению, они имели весьма смутное понятие о том, что значит быть немецким бароном и владельцем майората, и ценили разве только звание флотского офицера, но зато ставили ему в большую заслугу отказ от наследства. Этим Бернгард доказал, что он для них свой, а не принадлежит к тем, «чужим», которые пытались завладеть им, как своей собственностью; он добровольно выбрал свою судьбу и выбрал правильно!