Нервы Льва всё туже и туже натягиваются, стальными струнами дрожат и лязгают, вот-вот лопнут, предательски, если не издевательски дзинькнув, ударив по носу, а то и по глазам. Лев ежедневно, как сам говорил себе, шизоидно стал следить за Марией, не пропускал ни одной её прогулки с этим пёстропёрым воробьём, подслушивал их шепотки на лестничной площадке. Слушал со стиснутыми зубами, минутами костенея. Презирал себя до отвращения, ненавидел люто: дожил, докатился! Да что же делать?

Однажды услышал:

– Завтра, Машунька, вечером мои предки отчалят в гости. Приходи в семь! Свечи будут тебе, шампанское, цветы – классный прикид. Романтика! Знаю, знаю, вы, женщины, балдеете от всего такого. Ну, придёшь?

– Н-не знаю.

– Приходи!

– Не-е-е, – как проблеяла она.

– Придёшь! Я же тебя люблю. А ты меня любишь?

– Я?

– Ты, ты!

– Ну-у-у…

– Гну! Знаю: любишь! А потому – придёшь. В семь – договорились?

Она, кажется, мотнула головой.

– Yes: договорились! Вот и клёво…

Льва всего пекло, испепеляло, воздух мерещился раскалённым, вдыхал – обжигался. Но следом, когда вернулся в квартиру, душу стали забивать, стесняя тьмой и холодом, сумерки: казалось, из пещеры подуло. Ничего не видел, ничего не понимал – помрачилось и в нём, и вокруг, и во времени даже: и прошлое, и будущее, и настоящее – тьма, мрак, безобразность, на которую не стоит, не надо смотреть, чтобы не озвереть, не сойти с ума, не сотворить что-нибудь непоправимое и, главное, не потерять безвозвратно душу. Елена, вся румяно-распаренная, густо надушенная, улыбчивая, вышла из ванной комнаты, что-то говорила ему, жалась к груди, а он не видел ни её, ничего иного, не слышал, не чуял. А чуял только лишь, как великая тоска надвигалась, насовывалась на него широкой железобетонной плитой. И она может похоронить заживо его душу, если не предпринять что-нибудь незамедлительно, неотложно. Но – что? Что?

Пришла с лестницы Мария, и лишь взглянул на неё полсекундно – понял, осознал спасительно: не любит она воробья. Заглохшая, вялая, в глазах – ни цветинки, пушок – сер, дымен, будто обкуренная она, продымлённая, если не сказать, закоптелая. Можно подумать, что из весны ранней сразу в осень, позднюю-препозднюю осень, ступила с лестничной площадки, – завязает в грязи, силы теряет, мёрзнет, не надеется выжить, не то что остаться чистой, незамаранной.

Не уехал Лев в Чинновидово: разве где-нибудь спрячешься от самого себя? Весь вечер присматривался к Марии, помог ей с домашним заданием по алгебре. Она молчалива, непривычно кротка; что ни сделает, что ни скажет – неправильно, неточно, теряет нужные слова, путается. Простецкую задачку всё не могла решить, а обычно расщёлкивала сразу. Наконец, что-то получилось, показала Льву – увы, неверно; он попросил перерешать. По математике она пятёрошница, задачи любит решать, становится азартной, когда трудно, и просит, чтобы дали посложнее; хочет поступать на точные науки, и видно многоопытному технарю, инженеру Льву, что далеко пойдёт умница Мария. Однако сейчас перерешала – и ещё больше ошибок, невероятных для неё, глупых. Лев терпеливо разъяснил, попросил ещё посидеть, подумать, но она вдруг всхлипнула, уткнулась лицом в учебник. Лев впервые увидел её слёзы. Знал: крепка она, как парень, да что там! – как настоящий мужчина, никогда-то не выкажет слабины, а вот надо же – растеклась.

Не спал всю ночь, думал, передумывал: не любит, да один чёрт – пойдёт к нему! Если не завтра, так через неделю, если не через неделю, так чуток попозже, потому что иначе – засмеют, в лохини запишут, потому что талдычится отовсюду, по всему свету белому, тупо, назойливо, порой цинично, и хотя безмолвно, однако кажется, что через громкоговоритель да в самое ухо твоё: живи так, как все.

Но если юная Мария может легко сбиться, покатиться, куда качнут или толкнут, то Лев – нравственно уже угловатая, в зазубринах каменная глыба. Лежит она сама по себе, посматривает на сей суматошный и суетный мир, думает что-то такое своё, а иногда, по неведомым законам природы и жизни, даже движется, и движется куда ей вздумается. С Нового года день ото дня всё настойчивее и бодрее, подобно тому, как созревающий цыплёнок бьётся клювиком о скорлупу, отстукивала в нём одна сумасшедшая, но жутко хорошая мысль. И если предположить, что каждый человек в той или иной степени драматург своей жизни, то пресловутому, но всемирно признанному сценическому ружью, видимо, когда-нибудь да выстрелить, совершив предназначенное.


Третья часть


Душа


45


Мария Родимцева проснулась и сквозь ресницы чуть приоткрытых глаз увидела незнакомую комнату, тенисто-таинственно освещённую настольной лампой с большим, как колокол, золотистым абажуром, который девушку и удивил, и восхитил. Ей даже представилось, что абажур, и вправду как колокол, вот-вот разольётся каким-нибудь необычайным и возвышенным, но одновременно живым и понятным голосом. Она вспомнила слово «благовест», но самого благовеста никогда ещё не слышала, кроме как, кажется, по телевизору. Подумала, потягиваясь: где она? С ней был дядя Лёва, а теперь она почему-то одна.

– Ау-у-у-у! – игриво пропела она, но тут же невольно зевнула.

Никто не отозвался. Было до такой степени тихо, что Мария расслышала шорох розовой шёлковой занавески над кроватью. Иронично-весело подумала, что смотрит сквозь розовые очки. Потёрла веки, раздвинула рукой и высунутой из-под одеяла ногой занавеску, осмотрелась и удивилась, что её обступала великолепная обстановка, какой раньше она не встречала в своей жизни, а единственно – если в кино или в доме дяди Лёвы; но это, кажется, не дом дяди Лёвы.

– Я в замке прекрасного принца? И сама я теперь не принцесса ли? Эй, дворецкий: подать кофе в постель!

Вся комната была обита роскошным изумрудно блестевшим гобеленом, на полу возлежал узорно-цветочный, точно богатая клумба, ковёр, а потолок украшала осыпанная мелкими, похоже, хрустальными, лепестками оранжевых оттенков люстра, напомнившая девушке солнце. В углу на тумбе она увидела телевизор, поблизости на стойке – компьютер. Выдавался приземистый платяной шкаф дорогого красно-матового дерева. Перед большим настенным зеркалом стоял заваленный косметикой туалетный столик со стульчиком. Пухлый кофейно-молочный диван и два таких же кресла примыкали к стене напротив. Плотная, в рисунках экзотических цветов портьера закрывала, полагала Мария, окно. Всюду вперемешку пестрели забавные мягкие игрушки, всевозможные безделушки, – они радовали и веселили. Но было немало и книг – на полках стройными солдатскими рядами теснились школьные учебники и пособия по подготовке к поступлению в ВУЗ, – Марию озадачило, что здесь находятся именно те учебники и пособия, которые ей в эти дни, недели и месяцы нужны будут для поступления в экономико-правовой университет. Подумала, потягиваясь и нежась под пуховым одеялом: забавно, однако! Но – где она? Где? Наверно, всё же у дяди Лёвы, в его этом шикарном, безразмерном, со множеством комнат доме-дворце. Но как она сюда попала? Что-то смутно начинало припоминаться: она, полусонная, находилась в мчащемся автомобиле, то вспыхивало сознание, то погасало, то солнцем освещало всю, то в тьму утягивало, – странно, чудно. И интересно до чего! Не сон ли и то, и это? Дядя Лёва неожиданно и даже, случается, ошеломительно предстаёт порой таким кудесником и выдумщиком!

Ущипнула себя – засмеялась. Что бы ни было, но жизнь, говорят, прекрасна! А Шекспир изрёк, что жизнь – театр, а мы все в нём актёры. Что ж, если актёры, значит, надо играть, на минуты продлить безвозвратно уходящее детство. Босыми ногами Мария сползла со своей царственно высокой постели, увидела на полу меховые тапочки, белые туфли, а на спинку стула было – и чувствовалось, что аккуратно, с заботливостью, – накинуто белоснежное длинное кружевное платье с пояском и белыми колготками.

– Ой, а платье не бальное ли? – восторженно подкидывала Мария на вытянутых руках лёгкое, нежнейшее облако кружев и оборок. – Итак, я – принцесса. Но где же мой принц? – азартно осмотрелась она, будто в самом деле думала, что где-то вблизи может находиться принц. Если жизнь – театр, игра, то почему бы не поиграть в детство, не окунуться с головой в сказку?

Мария натянула на себя колготки и туфли, скользнула через подол своим юрким худым тельцем ящерки в это шикарное платье, запуталась в юбках, не сразу нашла рукава и вырез для головы. Подпоясалась и, напевая, стала любоваться собою в настенном зеркале. Решила, что в этом хотя и не модном, но сказочном, прелестном театральном платье до самых пят, каких раньше не доводилось ей носить и даже касаться, она хороша собой, даже больше – очаровательна. Костяным гребнем расчесала свои длинные курчавящиеся волосы. Брала с туалетного столика какие-то крема и мази, помады и пудры, духи и лосьоны, щёточки и щипчики; озираясь – не появилась бы хозяйка этих богатств, – нюхала, мазалась, душилась, вертясь перед зеркалом. С сожалением подумалось, что школьные и дворовые подружки не могут видеть её с этим смелым макияжем на лице, в этом необыкновенном наряде. Она кружилась и хотела, чтобы её подхватило вихрем и куда-нибудь понесло облачком; и чтобы угодить на настоящий бал и всех там затмить своею красотою, своими нарядами, своим очарованием, своим умом.

Разгоревшаяся и закруженная, она с разбегу влетела в кресло, по самую маковку потонув в поднявшихся кружевах платья. Так, чем бы ещё развлечься? Дистанционно включила телевизор. Показывали новости, и она поняла, что уже далеко не утро, а день, склоняющийся к вечеру.

– Я спала почти сутки? Во дала! Не жизнь, а малина: спи да пляши, пляши да спи. Кстати, не мешало бы подкрепиться, а то брякнусь в танце от истощения и усталости.