– Молчишь? Ну, молчи, молчи. Хм, правильный молчун!

И она вдруг оттолкнула Льва, крылышки её носа и губы выбелило нахлынувшей ожесточённостью. Заплакала, зарыдала. Он понимал её боль, но – не утешал, не жалел, лишь сказал, пряча глаза:

– Лена, прошу, успокойся. Ты навыдумывала невесть что, взвинтила себя, а – зачем, подумай.

«Противленцем-тихушником меня называл в детстве отец, – грустно вспомнилось Льву. – И ты почти что угадала мою скрытую суть, прозорливая женщина с рыскающими глазами».


36


Елена не сразу поняла, что нелюбима. А когда, наконец, разобралась, своими женскими уловками перепроверив догадки и опасения, первое время терзалась, злилась, но тайком и молчаливо, сжимая душу. Лишь в редких порывах возмущения и гнева дерзко спрашивала у Льва, что ему надо от неё, кто он такой для неё? Он по-прежнему не отвечал определённо, не отзывался искренностью. Зачастую отмалчивался, с сухой ласковостью всматриваясь в её горящие слезами глаза и зачем-то стараясь улыбнуться, но – лишь сморщивались губы.

– Куда ты клонишь? Чего ты вечно обдумываешь? Чего тебе надо от меня? Я рядом с тобой – вроде подвешенная. За ногу. Вниз головой. Лягушка для опытов. Эй, дяденька учёный, мне тяжело висеть! Пожалей меня, наконец! Сжалься!

Он произносил добрые, утешительные слова. Но Елена видела и понимала, что он ищет слова, как, ожесточаясь сарказмом, определяла она, «мелочь в кармане», хотя кошелёк забит купюрами, но, предполагала она, видимо, не для неё.

А однажды, изрядно выпив в одиночку, предъявила Льву:

– Вот что, друг любезный мой: женись на мне немедленно или пшёл вон! Ну, чего молчишь, молчун? Шустренько в рот воды набрал, да? Хотя бы брызни в меня. Или – плюнь, чтобы поняла я окончательно.

Он промолчал, сдержанно, кивком головы, попрощался и ушёл. Не появлялся неделю, другую, месяц, полгода. Елена отбурлила в одиночестве, наревелась украдкой от Маши. Деньги кончились – сама позвонила, и их совместная жизнь потихоньку снова вошла в прежние, внешне приютные и благодатные берега почти семьи, почти счастья, почти любви.

Помалу в Елене улеглось где-то и что-то внутри, потому что надо было, временами говорил так Лев, как-то жить. Рассудила в себе: следует, наверное, быть довольной, что ей и её дочери помогают и нередко столь щедро, широко, что даже можно и не работать, блаженствовать. Видела, что вокруг по жизни многие потихоньку пристраиваются, притыкаются туда, где потеплее и посытнее. Ничего, живут, не до гордости и самолюбия. Теперь такая жизнь – каждый за себя, неужели кому-то непонятно? Что ж, надо, наконец-то, и ей приноравливаться, притираться, а гордыньку свою положить в мешочек, завязать его крепким узелком и запрятать подальше. Пусть лежит, может быть, когда-нибудь пригодится. От Павла помощи не дождаться, опустился человек, выпал из жизни нормальных людей, а дочку кто будет растить и вести дальше? Да и самой ещё охота пожить, по-человечески, красиво пожить, а не абы как.

Нелюбима, кажется? Да отчего же нелюбима, помилуйте! Мужик – да какой мужик! – рядом с ней; выходит, чем-то держит его, выходит, что-то есть в ней особенное, приманчивое. Может, Лев так любит – вроде как с холодком, сурово, если хотите, и загадочно. Да, загадочно любит! В сериале про такую любовь недавно показывали, да, именно про такую любовь: то ли любят друг друга, то ли нет, а зрителю жутко интересно, чем закончится. Пока ничем не закончилось. Но говорят, доснимут ещё двести-триста серий – что ж, доживём помаленьку, посмотрим. Может быть, порадуемся за героем и себя разутешим.

– Будем жить, как в кино, – как-то раз, чуть открывая губы, сказала она Льву, откликаясь на какие-то свои докучные мысли и чувства.

– Что?

– Да так, родной, ничего.

– В кино захотела? Что ж, пойдёмте.

– Иди ты… знаешь куда?

Елена выжимала на лице улыбку: не хотелось ей выглядеть несчастливой, обманутой, не так любимой. Но не выдержала – расплакалась, разревелась, уткнувшись в спину Льва. Он стоял крепко, не сдвинулся ни на сантиметр. Не обернулся ни на четвертинку даже; но никто не видел – стиснулись его зубы и тёмно-бело выдавились под щёками косточки.

И без него потом наплакалась Елена. Но душа стала свежее и легче – слёзы, известно, точно лекарство для души.

Миновали дни – и совершенно примирилась Елена: рассудила – пусть идёт жизнь как идётся ей, жить нужно проще – как все. Наверное, как все. А как все? О-о! не надо бы вопросов. Много будешь знать – скоро состаришься, говорят. А состаришься – нужна ли будешь кому-нибудь?

И жизнь исподволь улеглась, отстоялась. Хотя что там на дно прилегло – лучше не смотреть. Укорять Елена уже не укоряла Льва: может быть, сама и виновата, что не понимает человека по-настоящему. Неспроста, видимо, сказано: чужая душа – потёмки. А – своя? Снова вопросы? Угомонилась бы!


37


Позади – месяцы и несколько лет. Лев Ремезов и Елена Родимцева с дочерью Машей жили по-прежнему – почти что вместе, почти что порознь. Но научились уживаться друг с другом, ладить и теперь не ругались, лишь подчас тяжело отмалчивались; отчасти объединяла и уравновешивала обе стороны Маша. Она из мальчиковатой, трогательно-угловатой девочки с гусиной шеей превращалась в миловидную, стройную девушку с очаровательными глазами-радугами, предельно и заразительно острую на язычок, непомерно любознательную, неуёмно отстаивающую свою независимость. Она заканчивала лицей и готовилась поступать в институт. Росла развиваясь всесторонне, многообразно, в холе, как и должно быть с ребёнком, возле которого заботливые близкие; жила в достатке, в налаженности быта, в размеренности, которые с притворным равнодушием, но бдительно оберегал и направлял Лев. Вызревала она скороспело, с охотой, не желая задерживаться в отрочестве. В нетерпеливости желая поскорее переступить ступеньку ранней юности, с вожделением заглядывала на следующую ступень – уже девическую, уже без малого взрослую, которая заманчиво просматривалась в розовом туманце, приманивая к себе обещаниями каких-то смутно представлявшихся даров, какого-то нового жизненного опыта, каких-то очередных и непременно головокружительных успехов и достижений. «Ах, скорей бы повзрослеть!» – время от времени выхватывал чуткий Лев из голубоватой водицы глаз непоседливой Маши. С ней он обращался предельно вежливо, даже учтиво, называл только Марией, потому что в Марии ему мнилось что-то такое высокое, недостижимое, если даже не святое. Рядом с ней он чувствовал себя как-то непривычно – свежо, ново, легко и даже возвышенно. «Оказывается, я могу быть простым, добрым, нормальным человеком», – радовало Льва.

И он действительно в последние годы изменялся, даже вроде как перерождался: ему снова становилось до азартности интересно жить, он снова потянулся к людям и вёл себя с ними обходительнее, добрее. Ему хотелось общаться с матерью и сестрой и даже с её увальнем-сыном, внушить им, что жизнь может и должна преображаться, быть разумной, красивой, полезной. Он уже года полтора не залезал в свою прекрасную страшную яму под гаражом, потому что, с восторгом открывал, ему нужны были люди, нужно было общение с ними, ему нужен был мир со всеми его высотами и пропастями, со всей его мелочностью и величием. Но где бы Лев не был, как бы с другими людьми он не чувствовал себя хорошо, приятно, сильнее всего его тянуло к Родимцевым. И к Елене тянуло, в сущности неглупой женщине, умеющей быть деликатной, покладистой, порой прекрасной собеседницей, и к Марии тянуло, в которой, представлялось ему, природой и жизнью собрано и пока что ещё не расстроено и не замарано всё то лучшее, что должно быть в человеке для счастливой, продолжительной, правильной жизни.

Однако между Марией и Львом долго удерживались натянутые, осторожные отношения. Она приглядывалась ко Льву, видимо, не понимала его совершенно или даже вовсе, возможно, что-то пугало её в этом моложавом, подтянутом, красивом, с большими грустными глазами «дяде» и, похоже, она даже не знала, как к нему обращаться. «Да кто он, наконец, для меня?» – быть может, не раз спрашивала она у себя. И – никак не называла его.

– Зови меня Львом, Мария, – однажды предложил он. – Просто Львом. Договорились?

Она недоверчиво и одновременно с ироничной заносчивостью взглянула на Льва, но он с неясной отрадой увидел, что её уши и щёки загорелись. Он не раз уже замечал, что она начинала волноваться в его присутствии.

– Хм, – не без издёвочки произнесла она, отворачивая, однако, лицо, которое столь вероломно выдавало её какие-то чувства и переживания. – Львом? Как же я буду называть вас Львом, если у вас всё ещё не отросла грива? Пришили бы к своей шее какую-нибудь шкуру, что ли. Кстати, у мамы в шкафу завалялась песцовая. А у моей подружки имеется аж волчья. Выбирайте!

И она, прикусив губу, с театральной кротостью глянула на него снизу вверх: я, мол, не хотела, само получилось!

– Называй, как хочешь… Мария.

«Н-да, такая же упрямица, как и я, – хотелось улыбнуться и даже рассмеяться Льву, но он усердно супился, будто в пику. – К тому же актриса ещё та. Попробуй-ка сговориться с этакой злоязычницей!»

– Оби-и-и-делись? – мгновенно поменяла гнев на милость победительница и насмешница Мария. – Я же пошутила! Простите. Хотите, я буду называть вас дядей Лёвой?

Лев хмуро усмехнулся, всё одно что поморщился:

– Дядей? Что ж, дело твоё. Хорошо, что хотя бы не тётей.

И они оба не выдержали – засмеялись, довольные, что перекинулись удачными, «прикольными», по определению Марии, шпильками.

Размолвки, однако, у них были редки и по большей части притворными, оборачивались игрой, розыгрышем, приколом. Мария никогда не нападала на него первой. Хотя и бойкая и живая по природе, она перед ним чаще всего тушевалась, чем распушивала пёрышки. А он был с ней молчаливо строг, заботливо отъединён, особенно, когда помогал готовить домашнее задание, когда проверял дневник, когда единолично, явно не доверяя Елене, решал, где и как Марии отдыхать, проводить свободное время, какую одежду носить – и многое что другое не упускал из виду радетельный, чуткий, но порой до изощрённости, Лев. Он всячески проверял и оберегал её, и если что не так, не по нему происходило в жизни Марии, если она неправильно поступала – становился крайне подозрителен, нервен, неуступчив, ворчлив.