Франческо издал звук, напоминавший стон и всхлип одновременно, затем перекрестился.

– Пресвятая Богородица!

– Молитесь, сколько вам будет угодно, синьор Луги, но, ожидая помощи святых в том, чтобы вразумить вашу дочь, не перекладывайте свой долг на них полностью. Поговорите с ней сами. Мы платим хорошо, и я не могу ждать ее ответа вечно. – Рафаэль вежливо поклонился. – Всего доброго всем вам!

– Мастер Санти, еще один вопрос, – раздалось грудное контральто Маргариты.

Рафаэль обернулся.

В переливчатом розоватом свете римского утра ее лицо светилось, и он сразу понял, что напрасно пытался себя обмануть. Эта девушка была удивительно чувственна и… да-да, притягивала его как магнит. Она разбудила в нем все чувства, а не только вдохновение.

– Могу я узнать, почему вы выбрали именно меня?

– А почему люди вообще выбирают? – легко ответил он. Ему хотелось говорить дерзости, потому что это было привычно, и защищаться. – Они ведомы чутьем и иногда самой судьбой. В живописи эти две вещи настолько тесно связаны, что я научился просто ценить их, не задавая лишних вопросов. Итак, еще раз, всего доброго! – И он снова поклонился.


– Я тебя не понимаю! – кричал Франческо Луги. Он ударил себя ладонью по лбу и картинно воздел глаза к небу. – Если бы я сам не видел всего этого, то решил бы, что это чья-то злая шутка! Теперь я точно знаю, что ты утратила последние капли разума! Откуда это? Подобное на тебя не похоже! Из-за выдумок твоей матери ты откладывала свадьбу с Антонио в ожидании какого-то чуда. А теперь, когда оно все-таки произошло…

Когда Маргарита была маленькой, ее красивая мечтательная мать рассказывала ей много легенд. Одна из них особенно запомнилась: там говорилось о прославленном – и женатом – императоре Нероне и его любви к Поппее, женщине низкого происхождения. Их связь наделала много шуму в Риме. Когда мать тихим шепотом говорила о том, как Поппея стала самой большой любовью Нерона, а потом его женой, Маргарита угадывала восторг в ее голосе.

«Это может произойти с любой умной и красивой девушкой, – шептала Марина Луги младшей дочери, всегда жадно слушавшей ее истории, укрывала ее и целовала в лоб. – С той, у которой хватит смелости поверить в свои мечты!»

Мать умерла, унеся свои мечты с собой в могилу. Маргарите же приходилось жить в реальном мире.

– Может, ты не так уж хорошо меня знаешь, как тебе кажется, – заявила Маргарита. Она хорошо помнила печальный конец истории о Нероне и Поппее.[3]

Франческо резко отвернулся от дочери.

– Нет! Это невыносимо!

– А как же мы, Маргарита? Ты подумала о своей семье? – встряла Легация, готовясь перейти в наступление. – Разве нам не пригодятся золотые флорины, которые тебе пообещал синьор Санти? Разве они не облегчат жизнь твоему бедному отцу, который мог бы нанять себе помощника и дать роздых своим бедным ногам?

Сестры все время соперничали. Легация первая вышла замуж, но Маргарита была красивее. Легация постоянно подтрунивала над мечтами Маргариты, убеждая сестру поскорее выйти замуж за младшего брата Донато, Антонио, и не стремиться к иной доле. Такое будущее одобрял их отец, и Маргарита уже почти смирилась с ним.

– Не надо говорить так, будто я не хочу ему помочь! – заспорила она.

– А разве не так?

– Она глупа! – рычал Франческо, снова повернувшись к дочерям.

– Может, так оно и есть, папочка Но я не собираюсь позволять кому-либо пользоваться мной!

– Тогда смирись с уделом жены конюха! Лучшей доли Антонио не видать!

– Но ты же сам хотел, чтобы я вышла за него!

– Это было до того, как у тебя появился выбор! Умоляю, посмотри же ты дальше своего носа, Маргарита! Перед тобой целый мир, а никому из нас не удавалось даже одним глазком взглянуть на то, что делается вокруг Виа Санта-Доротеа!

– И что, я должна кидаться на первый же зов великого художника, как гончая на свист хозяина? Я знаю, чего вы с Легацией хотите! Вы никак не можете забыть роскошные одежды и свиту! Но я не готова платить такую высокую цену за твое честолюбие, папочка!

Глаза Франческо сузились, лицо потемнело от гнева.

– У кого это дочь пекаря из Трастевере научилась отворачиваться от кошелька с золотыми флоринами?

– У женщины, которую ты взял себе в жены, папочка!

– Разве она не мечтала о том, чтобы жизнь предоставила тебе такую блестящую возможность?

– Ну уж нет, не с человеком его репутации! Моя мать вышла за тебя замуж, несмотря на то что все советовали ей этого не делать! Она не слушала никого, доверяясь только своему сердцу. Разве не это ты нам всегда говорил? Ей от жизни нужны были не блестящие возможности, а любовь!

Франческо покачал головой и тяжело вздохнул. Его глаза неожиданно наполнились слезами.

– Упокой, Господи, ее душу! Это чистая правда. Ну что ж, помоги нам Бог… ты так на нее похожа.

Около полуночи, когда мастерская опустела и наполнилась прохладой, Рафаэль остановился перед портретом, на котором еще не просохла краска. Рядом на столе, покрытом тканью в цветных брызгах, стояла большая бутыль с вином, деревянный сосуд, в котором мыли кисти, и деревянные стаканы, где их держали. Художник замер, разглядывая портрет, потом взял кисть из жесткой кабаньей щетины, смешал на палитре коричневую и оранжево-розовую краски и стал наносить мазки на холст. Под его уверенной кистью возникала, как живая, плоть руки с просвечивающими сквозь кожу венами.

Огромная комната освещалась двумя большими масляными лампами. Пламя коптило и отбрасывало на стены танцующие тени. Рафаэль был охвачен знакомой дрожью возбуждения. Казалось, через него струилась, пульсируя, какая-то невиданная энергия. Господи, как же хорошо было снова почувствовать дерево под кистью, краски, вдохнуть их резкий запах, увидеть собственными глазами, как появляются из небытия, словно оживают, творения Самого Бога! Я снова стал писать как раньше… а мне казалось, что под тяжестью собственного имени я уже забыл, как это делается, подумал он.

Только так, в тишине и уединении, вооружась верной кистью, Рафаэль мог испить до дна чудесное, пьянящее чувство, знакомое ему с детства. Оно посещало его, когда он смотрел, как отец работает в часовне Урбино, и когда сам впервые стал брать в руки кисть. Долгая дорога отделяла его от того простого, но великого причастия – заказы, борьба за влияние, заботы о наружности, уроки танцев, фехтования и ораторского мастерства, упражнения в искусстве льстить и угождать. Теперь он стал частью этого мира и уже привык находить в нем удовольствие. Так было, пока он не оказывался, как сейчас, наедине с собой в тихие предрассветные часы, окруженный только своими кистями и красками и занятый только ими. В такую пору он вспоминал простого мальчика из небольшой деревеньки, богатого лишь талантом и мечтами. За мишурой пышных одеяний, под гнетом светской славы он по-прежнему оставался тем самым пареньком, слегка потерянным и благоговеющим перед своими успехами и сгибающимся под их тяжестью.

Рафаэль всмотрелся в лицо, которое проступало на портрете: Бальдассар Кастильоне, блестящий вельможа и писатель, с которым он подружился во Флоренции. Ему будет приятно. Портрет удивительно, сверхъестественно похож на оригинал. Это лицо обретет то же бессмертие, что и книга Бальдассара. Он еще сказал Рафаэлю, что собирается назвать ее «О придворном».

Именно этот ученый человек пробудил в Рафаэле жажду знаний. Для начала художник, не получивший систематического образования в детстве, взял почитать «Илиаду» Гомера у престарелого мудреца, который настаивал, чтобы его называли просто Бальдассаром даже неоперившиеся юнцы. За первой книгой последовали комедии Аристофана и поэмы Вергилия. Рафаэль проглотил их одним махом и при каждой встрече задавал вопросы, с интересом выслушивал мудрые и благожелательные разъяснения умудренного опытом государственного мужа касательно прочитанного и того, что еще следовало прочитать: Сократа, «Республики» Платона и сочинений Аристотеля о душе. Рафаэлю хотелось разделять понимание мира, свойственное просвещенным умам эпохи. Он хотел, чтобы это понимание отражалось в его картинах и фресках. Дружба с Кастильоне разбудила в нем тягу к познанию. Свидетельством тому была быстро растущая личная библиотека молодого живописца на Виа деи Коронари. Как и мастерская в ночные часы, это вместилище томов в кожаных переплетах стало святым местом, где Рафаэль мог размышлять о чем-то несравнимо более важном, нежели он сам.

Рафаэль взирал на доброе лицо старца. Темная чалма и плащ оттеняли его глаза, и без того притягивавшие внимание. Художник грустно улыбнулся, подумав, как не хватает ему мудрого совета. Если бы он сейчас оказался рядом, то обязательно сказал бы, что я пожадничал с работой, решил Рафаэль. Он бы обязательно попенял за то, что я слишком увлекаюсь внешним, вместо того чтобы уделить внимание внутреннему. Да, он, в отличие от моего отца, всегда считал второе важнее первого и не преминул бы мне об этом напомнить. И был бы прав.

Огонь в жаровне возле мольберта уже давно потух, оставив после себя только тлеющие угли. Давно уже было пора идти домой, но Рафаэль медлил. Им завладела удивительная, давно забытая энергия. Она захватила его целиком, смыв все чувства, кроме жгучего желания творить.

Всю ночь Рафаэль провел в укромном уголке своей мастерской. Перенеся жаровню поближе к мольберту и заперев дверь, он стоял в полном одиночестве, измазанный краской, испачканный углем и ослепленный желанием не объяснять или учить, а писать самому.

Творческий порыв иссяк ближе к рассвету, когда у него уже не оставалось сил. Оглянувшись, он увидел вокруг себя на полу кипу листов и обрывков бумаги с набросками рук, глаз, пальцев. Только присмотревшись внимательнее, он понял: это все она.

Почему Маргарита Луги так категорически настроена против него? И потом, почему это так задевает его, буквально задыхающегося от работы?

«Ты никогда раньше так не стремился заполучить натурщицу», – снова услышал он голос Джованни да Удине. Это был обрывок их разговора, состоявшегося накануне. Джованни был прав. Молодая флорентийка, с которой он писал своих ранних Мадонн, белокурая и безмятежная, позволила ему запечатлеть ее черты, получила плату за беспокойство и навсегда исчезла из его жизни.