— А ты с ним?

— Не знаю…

— И что же там за глаза такие были?

— Ты ведь знаешь.

— Скажи!

— Это были его глаза. Его — серые, глубокие. Точно такой же разрез, те же ресницы длинные, белесые. Его глаза, понимаешь!

— А все остальное?

— Все остальное? Нет, конечно, нет. Только глаза…

— Бедная ты…

Маша отвела взгляд в сторону. Та, другая, тоже стала смотреть в окно.

— Что ж, помолчим…

И в самом деле, как все это могло получиться? Этот странный слепящий день, это солнце. Почти год назад она шла по улице, и солнце било в глаза. Шла, с каждым шагом приближаясь к очередному отрезку своей судьбы, и даже не догадываясь об этом. Конечно же, не догадываясь, потому что не дано людям знать наперед все, что с ними будет дальше. Она рассматривала книги на лотке, хотела купить какой-нибудь простенький детектив в мягкой обложке, который можно прочитать и без сожалений подарить соседке тете Соне, которая не смущаясь держит подобного рода книжки на полках. «Банда-один», «Банда-два, три, четыре…» Маша долго смеялась, когда увидела грандиозное собрание подобных сочинений у своей соседки, в тот же день подарила ей все детективы, которые у нее тоже имелись, но хранились на самой верхней полке в шкафу. В тот день она собиралась купить какой-нибудь детектив, она даже присмотрела уже нечитаный, кажется, роман Чейза, и цена оказалась грошовой, как вдруг услышала рядом голос:

— Девушка, что же вы так щуритесь. От этого, знаете ли, ранние морщины появляются.

И, обернувшись, посмотрела в его глаза…

— Морщины? — лихорадочно соображая, как бы продолжить разговор, как бы не упустить это чудо раньше, чем можно будет в него поверить, переспросила она. — Вы косметолог?

— Нет, что вы. Вовсе нет.

Он отвернулся, расплатился за книгу, и Маша вдруг увидела промелькнувшее перед глазами имя автора — Набоков.

«Господи, да что же это?»

Он удалялся, увеличивая с каждым шагом расстояние, отделявшее ее от такой желанной катастрофы. Допустить этого было нельзя, и она помчалась за ним, задевая на ходу плечами, расталкивая локтями проходящих мимо людей.

…Видели бы ее сейчас те тетки-сплетницы, которые чего только не напридумывали, пытаясь как-то объяснить себе странное затворничество Машки Сорокиной. Кто ведь только к ней не клеился, как только не пытались расшифровать эту загадочную высокомерность, недопустимую, унижающую. И начальник отдела, даже тот пытался завязать с ней роман, но только куда там, она его отбрила так, что тот сразу прекратил смотреть на нее маслеными глазами. Вообще на женщин смотреть разучился. В конце концов после долгих обсуждений завистливые тетки из отдела кадров, в котором Маша работала секретарем, ненадолго решили, что она просто лесбиянка. Но та и к женщинам никаких нежных чувств не выказывала, предпочитая, видимо, свою дурацкую загадочность какой бы то ни было форме отношений между полами.

Маша хорошо помнила этот разговор. Начальник отдела, Андрей Петрович, высокий, представительный и молодой еще мужчина, неженатый при этом, все звал ее как-нибудь в кафе, как-нибудь в театр, как-нибудь к себе в кабинет… В кабинете у него она бывала часто — по работе, а в тот вечер, когда она задержалась, не успев разобраться в каких-то неотложных бумагах, они оказались в его кабинете вдвоем. Разговор прыгал, как солнечный зайчик, от одного к другому. Наконец он подошел сзади и легонько положил свою руку ей на талию. Маша замерла на мгновение, но руку его не убрала, решив посмотреть, что же будет дальше. Рука осмелела, двигалась все выше, к ней присоединилась вторая рука и нежный шепот:

— Маша…

Она резко отстранилась:

— Не нужно, Андрей Петрович. Ни к чему.

— Не понимаю, — вздохнул он. — У тебя есть кто-нибудь?

— Никого у меня нет.

— Тогда не понимаю.

«Крыша — в пути», — подумала Маша, поражаясь тому, насколько высоким самомнением обладают некоторые представители мужской половины населения планеты. Как будто и в самом деле не может быть у нее никаких других причин, чтобы не воспылать любовью и не отдаться прямо здесь же, в кабинете, своему начальнику.

— Что вы не понимаете?

— Если у тебя никого нет… Ты же женщина, Сорокина. Молодая, красивая. Почему?

— Потому что у меня, Андрей Петрович, вагинизм, — сказала она серьезно, с трудом сдерживая хохот от одного вида его бровей, взлетевших дружно вверх. Одна бровь взлетела выше, и теперь весь он, ее начальник, походил на клоуна, который, выйдя на сцену, позабыл, какое именно лицо нужно представить публике первым — печальное или радостное.

— Что у тебя?

— Вагинизм, Андрей Петрович. Судорожное сжатие мышц. Причем очень редкая его разновидность — я члены заглатываю. И потом требуется хирургическое вмешательство, чтобы их, эти члены, высвободить. Сколько раз пробовала — каждый раз приходится пожарную команду вызывать.

— А почему пожарную команду? — Он продолжал взирать на нее обалдевшими глазами, пытаясь понять, шутит она или говорит серьезно. Брови все так же висели почти под самой линией волос.

— Не догадываетесь? Ну что вы в самом деле, Андрей Петрович, в краску меня вгоняете. Мы же сросшиеся, передвигаться не можем. А телефон-то на кухне стоит. Вот и приходится каждый раз орать — пожар, пожар, помогите. Пожарные приезжают, окна в квартире выбивают и приносят телефон в спальню. А потом уже я «скорую помощь» вызываю…

«…идиот!» — хотелось добавить в заключение, но она сдержалась — начальник все-таки.

— И часто они у тебя бывают, такое вот… пожары?

— Случаются. Я даже договор заключила с заводом «Техстекло», чтобы по оптовым ценам… Знаете, выгодно. Гораздо дешевле получается. Потому что на самом деле очень часто такие вот пожары…

Она врала — не было в ее жизни никаких пожаров. Был один-единственный там, в школьном вестибюле, и с тех пор она стала их ужасно бояться, потому что и сейчас еще помнила, как больно обжигает огонь беззащитную кожу, как долго, немыслимо долго рубцуются шрамы…

Он смотрел на нее, брови медленно опускались, в глазах появлялось какое-то новое, незнакомое выражение. Как будто он всю свою жизнь пытался вспомнить что-то очень важное, силился все свои тридцать восемь лет, не получалось, и вот теперь вспомнил наконец.

— Извини, — услышала она, — извини, Сорокина.

Промелькнувшее желание обозвать себя сволочью быстро прошло, она улыбнулась и снова углубилась в надоевшие бумаги. А он все стоял, смотрел на нее пристально, не отводя глаз, и вдруг спросил:

— И все-таки… Скажи, почему?

— Потому что я старомодная, Андрей Петрович. Живу по заветам Чернышевского. Только с тем, кого люблю. И больше ни с кем и никогда.

— Я думал, что таких в наше время не осталось.

— Не знаю. Может, и правда не осталось. Может, я одна такая, но что ж поделаешь.

…И вот теперь она бежала. Мчалась, расталкивая прохожих, даже не пытаясь что-то объяснить себе, не думая, что выглядит смешно и нелепо. Догнала наконец, схватила за рукав рубашки, заставила обернуться, снова увидела его глаза и спросила его, как последняя идиотка, как откровенно истосковавшаяся по самцу самка — да наплевать, пусть думает что угодно! — не хочет ли он зайти к ней сегодня вечером на чашечку кофе. Так и спросила:

— Не хотите ли вы сегодня вечером зайти ко мне на чашечку кофе?

Как настойчивый коммивояжер, предлагающий прохожему немного странный товар — себя. Свое тело, свою душу, свое прошлое и будущее. При этом совершенно бесплатно. Вцепившись мертвой хваткой в рукав грозившей треснуть по швам рубашки.

— Что?

Он смотрел на нее — в глазах сквозило удивление, он на самом деле обалдел от такого поворота событий. Она и сама не знала, что такое бывает. Те же ресницы, тот же цвет, тот же разрез и глубина. Разве можно было забыть эти глаза?

— Зайти ко мне сегодня вечером на чашечку кофе. Меня зовут Маша. А вас?

— Глеб.

— Вы читаете Набокова?

— Читаю.

— Вам нравится?

— Нравится, наверное, если читаю.

Голос был другим. Низким, с хрипотцой, совсем не подходящим к этим глазам. И волосы намного темнее, и поворот головы, и руки — все другое. Только глаза.

— Послушайте, Маша. Вы мне рубашку порвете.

Она отпустила, разжала пальцы, испытывая в глубине души затаенный страх: а вдруг он убежит сейчас? И правильно сделает, ведь самое лучшее, что можно сделать, повстречав на улице психа, — это уйти, скрыться от него подальше, потому что никто не знает, какого рода у него помешательство, тихое или буйное.

— Вы не думайте, Глеб, я не сумасшедшая.

— Правда? — спросил он серьезно. Она кивнула, и он вдруг рассмеялся: — Сразу бы сказали. Сначала — что не сумасшедшая, а потом все остальное. Как мне расценивать ваше предложение?

— А не нужно его никак расценивать. Мы же не на Большой Казачьей, чтобы его расценивать. Предложение совершенно бесплатное. Скидка — сто процентов. Остается только согласиться.

— Пожалуй, я так и сделаю. Вы меня заинтриговали, Маша. Честное слово. Набросились на меня, как пантера…

Кольнуло воспоминание — там, где сердце, тысячи мелких игл, те же, наверное, что колют затекшую от неподвижности руку. Ногу. Любую часть тела, затекшую от неподвижности. Первые сигналы о том, что кровь снова побежала по венам. Что она, эта часть тела, умерла, оказывается, не навсегда.

— Давайте я запишу ваш номер телефона.

Он достал из кармана мобильник, она продиктовала. Короткий сигнал подтвердил, что номер в памяти сохранился.

— Что ж, до вечера. Оставалось только ждать…

Она ждала, решив про себя, что вечер начинается приблизительно в пять часов. Сидела в кресле, читала книгу, ходила по комнате — нет, все же не в пять, а в шесть. В семь. В восемь… Взяла другую книгу, полистала страницы, прислушалась к часам — тикают. Может быть, в девять? Подняла телефонную трубку, услышала долгий сигнал — работает. Ну не в одиннадцать же в самом деле?