А в день этого знаменитого бала более трехсот карет загромоздили собою Вандомскую площадь, на которую выходил отель маркизы де Л***.
Мари не любила балов только до тех пор, пока она не входила в ярко освещенный зал веселья; но как только ножки ее переступали порог его, танцы, шум, музыка, говор действовали на нее увлекательно.
Леон тоже был здесь. В продолжение целого месяца Мари видела его три или четыре раза, и он, казалось, забыл о последнем разговоре с г-жою де Брион, разговоре, который мы передали читателю. С ним-то теперь графиня д’Ерми начала танцы, и, опираясь на руку маркиза, она подошла к дочери.
— Не откажи в туре вальса маркизу, — сказала она Мари, — я не знаю никого, кто бы вальсировал лучше де Грижа.
Мари не имела причин не танцевать с Леоном. Она, казалось, не заметила того волнения; которое овладело им, когда он взял ее руку, и, танцуя, она даже послала улыбку Эмануилу, около которого образовался кружок его почитателей, гордых знакомством с ним.
Блеск свечей и бриллиантов, цветы, благоухание, музыка — все слилось в магическое единство в зале маркизы. В самом воздухе, которым дышали гости, было, казалось, что-то волшебное, чарующее. И если правда, что бал для молоденьких женщин есть кратчайшая дорога из рая в ад, если таковой имеется, то этот бал маркизы должен был оправдать, более других, такое предположение. Но как всему бывает конец, то и этот храм веселья незаметно опустел.
— Пора и нам, милое дитя, — сказала дочери графиня, — поедем!
Когда экипаж графини был подан, и она в легкой шубке, едва прикрывающей ее обнаженные плечи, стояла уже у подъезда, чья-то карета, проскочив между подъездом и экипажем графини, заставила последнюю простоять минут пять на открытом воздухе.
Напрасно граф настаивал, чтоб она вошла опять в зал отогреться, графиня не согласилась и, дрожащая от холода, уселась в экипаж. Простудившись, день она не могла пошевелиться: голова ее болела, и лихорадка была в полном разгаре. Она не захотела послать за доктором, говоря, что с нею ничего особенного нет, кроме усталости; но к вечеру начался бред, и надо было поневоле послать за доктором.
Мари, по обыкновению, приехала навестить мать, но, застав ее в постели, она послала передать Эмануилу, чтоб он не ждал ее домой, объяснив причину такого распоряжения.
Доктор приехал, расспросил о причинах болезни графини, выразил неудовольствие, что он призван слишком поздно, и определил ее болезнь как воспаление легких в груди. К вечеру того же дня весь Париж знал о внезапной болезни графини; знакомые почли долгом заехать расписаться, и имя Леона, как и следует, не было последним в списке посетителей.
Эмануил приехал сюда прямо из палаты. Жена же его не отходила от изголовья своей матери.
Как только г-жа д’Эрми начинала бредить, Мари проникалась ужасом. Это минутное безумие, это лихорадочное самозабвение поражали ее, и она, склоняясь к матери, целовала ее, плакала и отчаивалась; когда же больная успокаивалась, Мари обращалась от слез к молитве и от страха к надежде.
А между тем доктор твердил одно и то же:
— Отчего прислали за мною так поздно?
Мари глядела на него с беспокойством, прося у него разуверения, и старик доктор, бывший при ее рождении и любивший ее, как дочь, говорил ей только, что нет опасности и чтоб она не тревожилась. Но, несмотря на это, Марианна видела, как безнадежно он опускал голову, выходя из комнаты графини, чего, разумеется, она никому не рассказывала, и она сходила в церковь и поставила свечу пред образом Пречистой Девы за здоровье своей госпожи. Действительно, болезнь развивалась быстро и страшно; в три дня графиня так изменилась, что узнать ее не было возможности; ее прекрасные и полные блеска глаза потухли или горели по временам лихорадочным жаром; ее губы, свежие, как два розовых лепестка в день бала, теперь бледные и полураскрытые, пропускали тяжелое и жаркое дыхание; ее щеки впали, руки исхудали и ослабли так, что, глядя на нее, никто уже не верил в ее выздоровление.
Мари проводила ночи без сна, не сводила глаз с больной матери, изучала ее дыхание, ее взгляды, ее бред — плакала и молилась.
И больная в минуту облегчения, видя отчаяние дочери, брала ее руки и, прижав ее белокурую головку к своей груди, утешала ее, просила не отчаиваться; но потом силы изменяли ей, и она впадала в такое расслабление, которое могло казаться предвестником близкой смерти.
Не испытав, трудно понять муку, которая терзает душу при виде страданий близкого нам существа. Кажется, все остальное не существует в это время и все прочие привязанности сосредоточиваются на нем одном. При возможности потерять его оно делается дороже всего на свете; половину жизни, казалось бы, можно было отдать за одно слово надежды; тут и плачут, и смеются, смотря по тому, хуже или лучше страждущему. Дни проходят и скоро, и бесконечно, смотря по тому, более или менее был доволен доктор, час его прихода ожидают со страхом и трепетом, и сердце бьется до того, что, кажется, готово выпрыгнуть из груди. И хотелось бы принять на себя страдания больного, и если лекарства помогают ему, благословляют Бога; если же, как, например, в этом случае, человеческие усилия и средства оказываются бесполезными, — тогда, о, тогда до того предаются скорби, что ропщут на несправедливость Всемогущего.
По ночам бедная Мари трепетала от страха, когда, заснув в кресле, не имея сил вынести долгое бдение, она просыпалась внезапно и видела себя среди комнаты, едва освещенной лампой, между отцом, который, едва заметный в тени алькова, наблюдал за нею и матерью, которой, к счастью, она еще слышала горячее и тяжелое дыхание. Мари очень пугалась, говорим мы, но тотчас же вливала в полураскрытый рот больной приготовленное ей питье, которое, впрочем, облегчало ее весьма ненадолго. Потом она подходила к отцу, целовала его и опять садилась в свое кресло, или бессознательно прислушивалась к шуму запоздавшей кареты, нарушавшей ночную тишину, или к однообразному стуку маятника стенных часов, стрелка которых могла с минуты на минуту остановиться на роковом часе.
Потом наступало утро, и когда движение и шум, возвещавшие пробуждение Парижа, долетали до слуха прекрасной сиделки, она приподнимала опущенные гардины и смотрела на улицу. Ее существование так изменилось в это короткое время, что ей нужно было видеть жизнь других, чтобы не сомневаться в своей собственной. В 7 или 8 часов утра приходил доктор, потом Эмануил, потом барон де Бэ, который оставался около графини ровно столько, сколько позволяло приличие, но на которого болезнь графини тем не менее произвела заметное впечатление.
Состояние здоровья графини не менялось; по временам, освобождаясь от лихорадочного сна, она приходила в сознание, и тогда, взяв руки мужа и дочери, она смотрела на них, благословляя одну и умоляя другого. Как мать она имела право благословлять; как жена она, прежде чем представиться на суд Бога, должна была быть прощенною на земле.
Граф не сомневался в ее положении, и если он поддерживал надежду в дочери, то сам далеко не имел ее. Он видел, куда ведет болезнь графини, угадывал последнюю минуту и, чувствуя ее приближение, не имел силы помнить зла. В своей жене, настигнутой дыханием смерти, он видел непорочную девушку, которую некогда так любил; он помнил только один год, первый, прожитый с нею, и упоение которого не могло, казалось ему, изгладить все остальное время. Он извинял от души ее заблуждения и плакал горько, хотя и знал, что такой конец есть прямое следствие ее жизни. Ему казалось естественным, что беспечная и ветреная графиня, жившая только внешним блеском, среди балов и светских удовольствий, нашла смерть среди тех элементов, которые были ее жизнью. Но слезы мужа радовали графиню, ибо в эти минуты видела она в них свое прощение, и, если бы только она могла надеяться на выздоровление, она бы дала клятву жить только им и для него.
Одна Мари не теряла надежды и ходила за матерью с улыбкой ангела. Уверенная в знании доктора, она думала, что всякий прием лекарства приближал минуту выздоровления, и, видя, что нет никаких перемен в окружающем ее мире, что солнце, звезды, люди и даже жизнь их все та же, она и не подозревала, что ни с того, ни с сего судьба вдруг отнимет у нее наиболее любимое ею существо.
Между тем, несмотря на ее старания и молитвы, роковой приговор судьбы должен был исполниться. На десятый день болезни Клотильда почти час разговаривала с бароном, графом, Эмануилом и своей дочерью, которые все собрались около нее; потом мало-помалу голос ее затих так, что она едва была в состоянии произнести отрывочные и бессвязные звуки, значение которых дополняли жесты; потом крупные слезы покатились из ее глаз, и с этой минуты никто, даже Мари, не смел надеяться. Потом графиня как будто забылась, и все думали, что смерть навеки уже сковала ее члены; но это был сон и сон довольно спокойный. Все вышли из ее спальни, кроме дочери, которая не хотела оставить ее, и, став на колени у кровати, она продолжала молитву, не прекращавшуюся почти с первого дня болезни матери.
Выходя из комнаты графини, барон протянул руку графу, который, поняв смысл и значение этого жеста, молча пожал поданную ему руку и, заплакав, принялся ходить взад и вперед по комнате.
Так прошел еще день. В четыре часа приехал доктор.
— Будете ли завтра, доктор? — спросил граф, видя, что доктор уходит, пробыв у больной весьма короткое время.
— Да, но это будет мой последний визит… теперь надо обратиться к врачу души.
После этого граф вошел в спальню жены, где дочь его еще продолжала молиться. Он осторожно прикоснулся к ее плечу.
— Дитя мое, — сказал он, — пойдем со мною.
— Зачем?
— Мне нужно сказать тебе кое-что.
— О, Боже мой! Что такое? — проговорила она со страхом.
— Не бойся; я не скажу ничего, что бы могло огорчить тебя.
"Роман женщины" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роман женщины". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роман женщины" друзьям в соцсетях.