А ночь все еще длилась, и Мари беспрестанно подходила к окну, как бы желая, чтобы безмолвие и покой облегчили и успокоили волнения ее груди; казалось, она одна и ее мысли не отдыхали под этим небом. Луна величественно освещала цветы, насаженные под стеною, и большую лужайку, расстилающуюся перед глазами молодой девушки, но луч ее не проникал в эти сумрачные и густые аллеи; они были полны таинственной тьмы, среди которой воображение рисует тысячи видений, исчезающих с первым лучом солнца. По временам белые облака, носящиеся по небу, затмевали на минуту лунный свет, и тогда все покрывалось одною какою-то прозрачною тенью. Все спало и спало глубоким сном, который иногда пугает бодрствующих наблюдателей этого отдохновения; так что Мари, объятая неопределенным страхом, заперла окно и легла в постель. Она зажгла лампу и стала прислушиваться, ибо мечтательные головы всегда предполагают, что среди бессонной ночи должно совершаться нечто необыкновенное.

Итак Мари, наплакавшись досыта, легла, и, привыкшая к счастливой жизни, она начала сомневаться в своих страданиях, но, несмотря на это сомнение, она не могла уснуть. Ей казалось странным, как она, — едва вышедшая из пансиона, где после вечерней молитвы спала так тихо и спокойно, — не могла заснуть теперь, думая не об отце своем, не о матери, а о совершенно постороннем для нее человеке, и эта мысль отгоняла от нее сон.

Но не она одна проводила без сна эту ночь. Эмануил, пришедши домой, тоже не находил покою, и хотя он привык к долгим бдениям, однако в эту ночь, против обыкновения, не государственные вопросы усадили его за письменный стол, и если он и принялся за работу, то, собственно, для того только, чтобы забыть тревожившую его думу. Нетрудно было заметить, что эта дума возвращалась к нему беспрестанно, потому что почти ежеминутно он оставлял работу, вставал и прохаживался по комнате; как и Мари, он открыл окно; как и она — он вдыхал воздух и думал: «Теперь она спит», — а эта мысль была и ее мыслью. Потом он затворил окно и, подойдя к алькову, увидел портрет своей матери. Он остановился перед ним, и слеза, вызванная немой молитвой, скатилась с его ресниц. От воспоминаний о матери он перешел к мысли о Мари — и уже после этого все усилия его заняться делом были бесплодны.

Надо сказать, что в душе Эмануила, с тех пор как он познакомился с семейством графа, произошла заметная перемена. Он не переставал заниматься важными и серьезными вопросами, которым доселе была посвящена его жизнь, но образ милой девушки беспрестанно являлся перед ним и разрывал цепь его мышлений. Он не отгонял это видение, а с каким-то наслаждением оставлял бумаги, опрокидывался на стул и, забывая свет и людей, отдавался мечтам о ней, на которую он смотрел сначала, как на сестру души своей, и которую теперь ему хотелось сделать подругой и утешением своей жизни; о ней — которую едва только он увидел, как уже назвал своим ангелом; о ней — которую он уже любил. «О, люди, люди! — думал он. — Какой дорогою ценою покупается у вас слава! Тот, чье имя должны восхвалять, должен заживо зарыть в могилу и свое счастье, и свои радости. О, я — честолюбец, эгоист, я — олицетворение гордости и тщеславия, я отдал бы всю славу, заслуженную моею деятельностью, все мои надежды, мое состояние и мое будущее, чтобы Мари не спала, как и я, в эту минуту, думая обо мне, как не перестаю о ней думать. Если б она любила меня, мы удалились бы от света и отдались бы только взаимному чувству; я навсегда бы расстался с Парижем, с обществом, пусть бы оно шло своей дорогой, я бы оставил всякое участие в его действиях, и, право, общество ничего бы не потеряло. К чему служит мое тщеславие в его судьбе? Я был глуп до сих пор… Но она не любит меня, и вот отчего я, может быть, женюсь на другой, и спрашиваю себя, зачем я хочу это сделать… Отчего нет у меня матери? Она посоветовала бы мне… Будучи женщиной, она растолковала бы мне все то, чего не угадывает мое сердце; а если б она ничего не могла сказать мне, она поплакала бы со мной, и я не страдал бы так, но, увы! Я даже не знал своей матери; я с малолетства лишен был всякой привязанности, всякого чувства. Не написать ли Мари? Не признаться ли ей во всем?» И он начал уже письмо к ней, но тотчас же разорвал, потому что оно не имело смысла. Вот как Мари и Эмануил провели ночь.

Но в этой семейной драме было еще третье действующее лицо — это Клементина. Она, распростившись с Мари, легла в постель, счастливая и довольная. Она видела, что игрою счастливого случая готово было исполниться в действительности то, о чем она не смела даже мечтать. Она была вся проникнута благодарностью и любовью; она клялась сделать счастливым того человека, который предлагал ей свое имя, и чистая душа ее отдавалась самым невинным, самым увлекательным предположениям. В ее годы воображение не имеет пределов; и Клементина заснула среди этих новых надежд, как ребенок среди новых игрушек.

К несчастью, или к счастью, в радости, как и в горе, спят одинаково чутко, и поэтому-то Клементина, среди своих обольстительных сновидений, слышала, как растворилось и затворилось окно в соседней комнате, — и проснулась. Она стала прислушиваться — все было тихо; но только что она готова была снова заснуть, как вдруг увидела свет в своей комнате. Это был свет лампы, зажженной в спальне Мари, который прорывался сквозь щель двери.

В эту минуту пробило два часа.

— Мари! Мари! — вскричала она.

Мари не отвечала. Тогда Клементина встала, растворила дверь и на цыпочках вошла к своей подруге.

«Она сидит с зажженной лампой, — говорила Клементина, — какая неосторожность» — и только что подошла к кровати, чтобы потушить лампу, как увидела, что Мари, облокотясь на подушку, с глазами, полными слез, полулежала в глубоком раздумье.

— Что с тобою, Мари? — спросила молодая девушка.

Мари, услышав свое имя, вскрикнула.

— Это я, Клементина. Тебе страшно?

— А, это ты! — проговорила Мари, утирая глаза.

— Разве ты не слышала, как я звала тебя?

— Нет, я спала!

— Лжешь, ты вовсе не спала. Что с тобою? — продолжала она, целуя и садясь возле своей подруги. — Ты плакала?

— Я видела печальный сон.

— А, ты секретничаешь; это нехорошо.

— Да ты же отчего проснулась?

— Я слышала, как ты отворила и заперла окно. Ну послушай, милая Мари, скажи мне, что с тобою?

— Я уже сказала тебе, ничего больше как ребячество; разве не случалось тебе плакать во сне и потом проснуться?

— Случалось, но с тобою не то, ты не спала…

— Кто тебе сказал?

— Лампа, которую ты вовсе не тушила.

— Я ее зажгла сию минуту. Впрочем, что тебе за дело до меня?

— Как что мне за дело до тебя? Подумай, что ты говоришь.

— Иногда грустные мысли вызывают слезы, как и действительное горе. У меня расстроены нервы — вот и все.

— Не верю, ты хочешь от меня скрыть что-то; это меня сердит. Прощай.

— Ты оставляешь меня?

— Да, потому что ты меня не любишь.

— Останься, прошу тебя.

— С удовольствием; но в таком случае скажи мне, о чем ты плачешь?

— Невозможно.

— Так это тайна, и маман твоя не знает об этом?

— Нет, я одна только знаю.

— И точно, с некоторого времени ты стала как-то задумчива, беспокойна. Тебе скучно?

— Быть может.

— Все это пройдет завтра. Поцелуй меня.

— Ты все-таки оставляешь меня.

— Да. Тебе нужно заснуть, мне тоже; завтра мы поговорим о твоих печалях, — прибавила, уходя, Клементина.

Клементина вошла в свою комнату; вместо того чтобы лечь спать, она остановилась у дверей и наблюдала. Через некоторое время Мари потушила лампу. Думая, что она точно собирается спать, Клементина легла.

Наутро глаза Мари были красны, но сама она казалась спокойною.

— Не говори маман, что я плакала ночью, — сказала она Клементине.

— Изволь, но с условием, что ты мне скажешь о причине своих слез.

— Скажу, потом, когда ты уже выйдешь замуж.

Эту фразу сопровождала едва заметная, грустная улыбка.

Де Брион, по обыкновению, явился в замок; он заметил бледность Мари, но она не заметила, что и он был бледен.

Они остались вдвоем.

— Вы, кажется, нездоровы сегодня, — сказал ей Эмануил.

— Вовсе нет, — отвечала она, — вчера я долго разговаривала с Клементиною, и это утомило меня; но можно пожертвовать сном, чтоб узнать о счастье людей, которые нам дороги…

— Так разве Клементина счастлива?

— Я думаю, вам нечего об этом спрашивать. Вам это лучше моего должно быть известно, вы же сами и дали ей это счастье.

— Что вы хотите сказать…

— Не вы ли сами предлагаете ей свою руку?

— Это правда… графу д’Ерми пришла мысль устроить нашу свадьбу…

— Признайтесь, что вы разделяете его идею.

— Признаюсь…

— Поздравляю вас; Клементина — добрая и прекрасная девушка…

— Которая, быть может, будет любить меня…

— Которая вас давно уже любит.

— Говорила она об этом?

— Весь вечер.

— И вы одобряете наш союз? — спросил он.

— Я счастлива за нее, потому что люблю ее и уважаю вас.

При этих словах в глазах де Бриона потемнело; он встал, Мари сделала то же.

— Клементина в саду, — сказала она.

— Благодарю, — отвечал де Брион и вышел.

Предоставляю читателю угадать мысли, волновавшие Эмануила и Мари в продолжение остального дня.

Клотильда ничего не подозревала. Барон занимался только ею.

Клементина резвилась, как молодая птичка, но, подходя к де Бриону, всегда старалась принять серьезный вид. Граф казался счастлив.

В таком настроении духа каждого общество село за стол. Разговор скоро завязался. Эмануил старался казаться спокойным и даже принуждал себя по временам улыбаться. Мари хотела следовать его примеру, но исполнение этого желания превышало ее силы, и слезы невольно туманили ее глазки. Несмотря на все усилия ее владеть собою, нельзя было не заметить, что она была сильно встревожена. Граф часто устремлял на нее вопрошающий взгляд, но бедная девушка, чувствуя, что при первом слове она разразится рыданиями, тщательно избегала этих взглядов.