Точно солнце само, шествуешь, сияя!»

В Стамбуле снова лютовала чума. Роксолана прижимала к сердцу своих деток, посылала к султану гонца с письмами: «Аллах смилуется, и мор пройдет до прибытия моего властителя. Наши богоугодники говорят, что смерть должна исчезнуть, когда опадет осенняя листва».

И снова вписывала в письмо строку из своего стихотворения: Точно солнце само, шествуешь, сияя!

Султан возвращался через Битлис, Халеб, Антиохию, Адану, Конью. Целых пять месяцев шел от Багдада до Стамбула, осматривал все свое царство, чинил суд и расправу, награждал всех, кто отличился, карал виновных. Ничто не выказывало его перемены по отношению к Ибрагиму, которого теперь называли «сераскер султан», на долю Сулеймана оставался лишь титул падишаха. После возвращения в столицу султан поручил Ибрагиму вести переговоры с секретарем французского короля Жаном де ля Форс и дать Франциску капитуляции на право торговли и дипломатические привилегии.

Между тем, подкупив придворных, к султану прорвался какойто обезумевший старый купец-мусульманин и стал домогаться, чтобы Сулейман вернул ему какую-то рабыню, купленную у него Ибрагимом при посредничестве венецианца Луиджи Грити. Согласно шариату это была продажа, подлежавшая утверждению третьим лицом, которое и было настоящим собственником рабыни. Таковым лицом был Грити. Но Грити умер, поэтому его утверждение считается ничтожным, особенно если учесть, что рабыня перестала быть рабыней, а возведена в султанском гареме в новое качество, так же, как, например, зерно может быть перемолото в муку, а виноград переработан в уксус. Поэтому рабыня должна быть возвращена продавшему ее купцу, ибо продажа ее теперь стала ничтожной – батыль[92].

Султан мрачно выслушал жалобщика и молча махнул своим дильсизам, чтобы они заткнули нахалу глотку.

А вечером позвал к себе Ибрагима, чтобы провести, как бывало прежде, целую ночь с ним в покоях фатиха, расписанных итальянцем Джентиле Беллини, за игрой, беседой, вином и спокойными размышлениями.

Впервые Ибрагим пришел к султану без своей виолы.

– Хотел бы услышать твою игру, – спокойно сказал Сулейман.

– Надоело! – небрежно бросил Ибрагим. – Давай лучше выпьем!

Не было уже почтения в его голосе, предупредительности, не льстил султану, да и зачем? Сам был сераскер султаном, равным с падишахом, а может, и выше него во всем.

Султан молча попивал вино, смотрел исподлобья на этого человека, которого сам возвысил, поставив, может, выше самого себя. Знал о нем все. Может, сожалел, что не прислушался своевременно к голосу своей Хуррем, уклонявшейся теперь от каких-либо разговоров об Ибрагиме, уклонявшейся упорно, так, что даже на султанову откровенность ответила неопределенно:

– Я не могу ничего добавить к сказанному когда-то, чтобы не возмутить священный покой вашего величества!

А как можно не возмутить того, что уже и так возмущено?

Султан знал все обвинения, выдвигаемые против Ибрагима его визирями и приближенными. Дважды водил войско на Вену и оба раза неудачно. Без ведома и повеления султана обещал мир Фердинанду, тогда как любое перемирие с неверными противоречит воле Аллаха. В персидском походе загубил половину мусульманского войска из-за своей бездарности, а у шаха Тахмаспа не погиб ни один воин. И вышло так, что турецкое войско только приминало траву, а не вытаптывало ее, чтобы она больше никогда не поднялась. Великий визирь проявил себя никчемным мусульманином. Когда-то целовал каждый Коран, который попадал ему в руки, и прикладывал ко лбу в знак глубокого почтения, а теперь раздражается, когда ктонибудь дарит ему эту священную книгу, и кричит, что у него уже достаточно этого добра. Ввел в заблуждение султана, без суда добился казни честного мусульманина Скендер-челебии, а гяура-стяжателя Грити всячески поддерживал. Вел предательскую политику в переговорах с иноземными послами, всякий раз нарушая волю падишаха. Убил русских послов, захватив их имущество. Покрыл преступление Хусрев-бега, отобрав у него рубин, ради которого боснийский санджакбег убил тайного посла матери французского короля. Изменяет своей жене, султанской сестре Хатидже, заведя себе наложницу. Возмущал стамбульских подонков против самой султанши, намереваясь, может, и уничтожить ее.

Каждого из этих обвинений было достаточно для Ибрагимовой смерти, но ни единого из них султан не вспомнил в ту ночь. Он пил вино, хмурился все больше и больше, вполглаза наблюдая за своим обнаглевшим любимцем, потом внезапно сказал:

– Ко мне пробился какой-то купец. Кричал про рабыню, купленную тобой, потом про мой гарем. Я ничего не смог понять.

Ибрагим пьяно захохотал.

– Как же ты мог понять, если ты турок!

– Купец казнен, и только ты теперь можешь мне сказать…

– А что говорить? – небрежно отмахнулся грек, доливая Сулейману вина. – Что говорить? Было – и нет. Все мертвы. Ни единого свидетеля. Ни валиде, ни Грити, ни этого старого мошенника. Его звали Синам-ага. Я заплатил тому негодяю дикие деньги. Теперь вижу – не зря. Рабыня стала султаншей.

– Какая рабыня? – бледнея, спросил Сулейман. – О ком ты говоришь?

– О султанше Хасеки. О Роксолане. Это мы с Грити так ее назвали – и покатилось по всему свету. Я хотел ее себе, но взглянул – и не смог положить в постель. Одни ребра. Чтобы не пропадали деньги, решил подарить в твой гарем. Валиде приняла. Была мудрой женщиной.

Султан поднялся, стал перед Ибрагимом, потемнел лицом так угрожающе, что тому бы впору спохватиться, но опьянение, а еще больше, пожалуй, наглость сделали его совершенно слепым.

– Как смеешь ты так о султанше? – медленно произнес Сулейман, надвигаясь на Ибрагима, небрежно раскинувшегося на подушках. – Она мать моих детей, и ее доброе имя значит несравненно больше, чем смерть не только твоя, но и моя собственная.

– Ты, турок! – засмеялся Ибрагим. – Хочешь умереть за эту ничтожную рабыню, за эту ведьму? Совсем уже рехнулся? Было бы хоть из-за кого! Видел ее голой – не пробудила во мне ничего мужского! А ты…

Не досказал. Султан хлопнул в ладоши, мгновенно вскочило в покой несколько дильсизов. Ибрагим, зная, как скоры на расправу немые, тоже вскочил с места, прячась за султана, бледнея больше обычного, зашептал:

– Ваше величество, мой падишах, то была ведь шутка, то…

– Взять его! – крикнул султан, отстраняясь от своего любимца. – А-а, меня взять? – заскрежетал острыми зубами Ибрагим. —

Меня, великого визиря? Не смеете! Никто не смеет!

Дильсизы молча шли на него. Он отбежал к стене, прижался спиной к творению Беллини, взмахнул своим усыпанным драгоценными камнями кинжалом.

– Султан, опомнись! Мой повелитель! Я же ваш макбул, ваш мергуб, ваш махбуб!

– Будешь мактул![93] – крикнул перекошенный от ярости Сулейман. – Кончайте с этим предателем!

– Не подходи! – зашипел грек немым. – Перережу всех! С вашим султаном перережу!

Один из дильсизов, черный жилистый великан, умело замахнувшись ятаганом, бросил его и пришпилил Ибрагима к стене, как мотылька булавкой. Кинжал выпал у грека из рук.

Он взглянул на стену, словно еще не веря, что это его кровь брызнула на картину итальянца, прошептал:

– Сулейман, я умираю, кровь моя…

Немые кинулись на него, оторвали от стены, шелковый шнурок сдавил ему шею.

Султан молча вышел из покоя. Разбудил Роксолану, не позволил зажечь свет, сел на подушки так, чтобы сияние мартовской ночи не падало сквозь разноцветные стекла на его лицо, глухо произнес:

– Убит Ибрагим.

Она испугалась:

– Как? Где? Кем?

– Мной.

Ей стало страшно и легко.

– Что же теперь будет?

– Ничего. Разве ты не со мной?

Ей почему-то вспомнились давно читанные стихи. Еще из детства: «Кто победит, не обретет кривды от другой смерти».

Но не сказала их султану. Молчала. Он попросил:

– Иди ко мне,

И она пошла. Ибо к кому же могла пойти на этом свете? Ибрагимово тело было зарыто во дворе дервишской текие на Галате. На могиле не было никакого знака, кроме дерева, росшего поблизости.

Дворец бывшего великого визиря на Ак-Мейдане был превращен в школу для молодых янычар. Его сады на Золотом Роге стали местом для гуляний стамбульцев. Имущество перешло державе. Наследство от алчного грека осталось огромное. Свыше восьмисот сельских усадеб и домов, почти полтысячи водяных мельниц, два миллиона дукатов, не считая золотых и серебряных слитков, тридцать два крупных бриллианта на сумму в одиннадцать миллионов аспр, множество других самоцветов, пять тысяч богато расшитых кафтанов, восемь тысяч тюрбанов, тысяча сто шапок, украшенных чистым золотом, две тысячи кольчуг, две тысячи позолоченных щитов, тысяча сто конских седел в золоте и драгоценных камнях, две тысячи шлемов, сто тридцать пар шпор золотых, семьсот шестьдесят сабель в драгоценных ножнах, тысяча копий, восемьсот оправленных золотом и бриллиантами и усыпанных драгоценными камнями Коранов, тысяча семьсот рабов и рабынь, две тысячи коней, тысяча сто верблюдов.

Хатиджу султан выдал за молодого Лютфи-пашу, отличившегося в персидском походе, ибо не полагалось, чтобы такая молодая вдова жила одна.

Великим визирем стал арбанас Аяз-паша, человек мужественный, но глупый и ограниченный, равнодушный ко всему, кроме собственной власти.

Стамбул замер, покоренный и укрощенный, ложился к ногам Роксоланы, все здесь теперь стлалось ей под ноги, но не было радости у нее в душе, торжества в сердце, хотелось вырваться отсюда, бежать, бежать куда глаза глядят, покинуть Стамбул, чтобы, может, и не возвращаться сюда никогда более.

Когда сказала об этом своем желании султану, тот удивился:

– Но ведь в этом городе ты обрела величие!

– Величие? – Она горько засмеялась. – А что я тут видела?

Стены Топкапы, запертые покои, слежку евнухов, сады гарема да небо над ними? И весь мир – сквозь кафесу, разве что для султанши приделаны на окнах драгоценные мушарабы. Мой повелитель, увезите меня куда-нибудь! Поедем далеко-далеко!