Роксолана держала девушку в гареме два года. Учила ее языку, пению и танцам, обхождению — готовила для Баязида. Через несколько месяцев после того, как привез он в Стамбул тело Джихангира, показала ему Нурбану. Но Баязид лишь посмеялся над материнским восторгом.

— Это не для меня!

— Но почему же?

— Слишком красивая. Будто и не настоящая. Будто нарисованная гяуром. Такой нужны рабы, а я люблю свободу.

Роксолана попыталась уговорить его, а сама торжествовала в душе: и тут он оказался настоящим ее сыном, не поклонялся красивой внешности, сразу проникал в сущность, а что можно увидеть в этой ослепляющей девушке, кроме порабощения ее красотой!

Но теперь, как думала султанша, и наступил подходящий момент отдать наконец Нурбану одному из ее сыновей, но не Баязиду, а Селиму — пусть вперит свой взор в эту невиданную красоту и забудет обо всем на свете. Может, хоть тогда султан поймет, кому следует передать трон и наследство.

Она послала Нурбану с евнухами и старой хазнедар-уста в летний дворец на Босфоре, где упорно сидел Селим, не выезжая даже в Манису, передала сыну и письмо. Писала: «Более красивой девушки еще не видывали Топкапы. Сынок, прими ее в свой гарем. Не будешь каяться».

Нурбану привели как раз тогда, когда пьяный Селим наслаждался пением и танцами своих одалисок. Десятка полтора голых девушек под звуки бубна и тарбук кружились вокруг шах-заде, который вяло кивал головой и проводил пальцем сверху вниз, сверху вниз, покачиваясь, будто тряпичный божок. Письмо султанши читать не стал, отбросил его в сторону, как это делал даже с фирманами самого султана. В гареме рядом с ним не было советчика и наставника Мехмеда Соколлу, и он делал что хотел. Но у хазнедаруста было повеление передать Нурбану в руки шах-заде, поэтому, несмотря на сопротивление девушки, непривычной к таким зрелищам, старуха все же протолкалась с нею сквозь вереницу голых танцовщиц и подвела к Селиму. Тот захлопал покрасневшими глазами, взглянув на странную девушку, укутанную в шелк, тогда как все тут были нагие.

— Кто ты, красавица? — спросил неуверенно.

Хазнедар-уста ответила вместо Нурбаны:

— Это рабыня, которую прислала вам мать-султанша, мой шах-заде.

— Если прислала султанша, я беру тебя, — сказал Селим и указал девушке, чтобы села рядом с ним. — Умеешь танцевать?

Девушка испуганно оглянулась.

— Разве в Коране не записано, что правоверные не смеют обнажаться друг перед другом? — прошептала она.

— Так это же правоверные, а ты рабыня! — пьяно захохотал Селим и рванул с нее шелковое покрывало. — Снимай это тряпье! Мигом!

Она вскочила на ноги словно бы для того, чтобы выполнить его повеление, сама же, закрываясь от стыда и возмущения, выбежала из зала.

Разъяренный Селим начал швырять в голых танцовщиц чаши с вином и шербетом, восклицая:

— Вон отсюда, паскудные шлюхи! Все убирайтесь! До единой!

Утром, протрезвившись и прочитав письмо матери, Селим велел привести к нему Нурбану.

Она вошла, поклонилась и с немым упреком сверкнула на него своими огромными глазами, так что Селим даже почувствовал нечто похожее на неловкость, хотя и не ведал, что это такое. Удивляясь самому себе, ласково пригласил девушку:

— Подойди ближе, Нурбана!

Пока она шла, у него было такое впечатление, будто земля под ним расступается и он повисает на облаке блаженства.

— Сядь! — почти крикнул ей, а потом закрыл глаза и тихо простонал: — Ты и вправду живая или, может, призрак?

— Наверное, живая, — тихо ответила девушка.

— Тогда тебя нельзя показывать никому из смертных, потому что ты величайшее сокровище на этом свете.

— Мой властелин, я не согласна с вами, — возразила Нурбана.

— Ты не согласна? Хорошо. Если так, то самое дорогое на свете моя любовь к тебе! — горячо воскликнул Селим и протянул к ней руку.

Нурбана еле заметно отпрянула, уклоняясь от его прикосновения, и тихо промолвила:

— Действительно твоя любовь, мой властелин, будет для меня самым большим сокровищем, если мои дни продлятся и глаза твои не будут искать покоя на других красавицах.

— Успокойся, — засмеялся Селим, — не будет для меня красавицы ни на этом, ни на том свете, никто меня не сможет разлучить с тобой!

Знала ли Роксолана, что послала Селиму девушку, которая станет когда-то такой же всемогущей султаншей, как и она сама? Если бы знала, наверное, никогда не сделала бы этого. Надеялась, что Селим потеряет разум возле Нурбаны, а произошло совсем по-другому: в него словно бы влилась какая-то неслыханная сила, завладевшая им до конца его дней. Селим вызвал своего верного Соколлу, накричал на него, почему замешкался в Стамбуле, потом кинулся к султану с просьбой отпустить его в Манису, на что Сулейман ответил кратко:

— Мы считали, что ты уже давно там.

На долю же Баязида досталась проклятая Амасия, город изгнания и смертей. Баязид прислал султану голову Лжемустафы в кожаном мешке, но навстречу ему полетел фирман не с приглашением в столицу, не с помилованием, а с суровым повелением ехать в Амасию, минуя Стамбул.

И это после той смертельной опасности, на которую он шел ради спокойствия в империи!

Отцу послал голову смертельного врага, а матери писал письма о мрачных днях и часах своего пути. О том, как скакал на коне со своими верными людьми (возле него всегда ютятся бездомные люди, бездомные псы, чувствуя его открытую и добрую душу). О том, как пробежало время в долинах рек и над горными вершинами. О том, как распугивали они всех встречных, а позже увидели, что никто их уже не боится, ибо весь горный край перед Серезом был полон бунтовщиков. К Мустафе тянулись, наверное, все самые бедные люди, идущие со всех концов империи. Грязные, немытые, охваченные отчаянием, в рваных кожухах, с нечесаными бородами, без оружия, с одними кольями да камнями шли к нему, как к спасителю Махди, которого ждут в тысячном году хиджры. Жарили на огне баранов, рвали на куски мясо, пили кислое вино или простую воду из горных ручьев, говорили глухо, угрожающе, несметное множество людей давало им силу, считали, что испугают султана одним лишь своим видом, ведь разве же не испугался этот всемогущий султан когда-то на Дунае простой жабы, которая выпрыгнула у него из-под ног, и не перенес переправы на другое место?

Была у них уже и своя грозная молитва: «Отче наш, иже в Стамбуле еси, не освятится имя твое, воля твоя не исполнится ни на небеси, ни на земле, трон твой качается и падает. Дай нам хлеб наш насущный, тобою отнятый, не вводи себя во искушение прелестями Хасеки, но избави нас от твоих проклятых головорезов. Аминь».

Память людская была глубже книг. Ибо в книги не всегда заглядывают, а память с человеком неразлучна. Сидя у костров, повстанцы вспоминали какого-то шейха Бедреддина, который сто лет тому назад в этих местах поднял бедный люд против султана Мехмеда Челеби, обещая отобрать у вельмож и разделить между теми, кто ничего не имеет, еду, одежду, скот, имущество и даже землю. У шейха было слово, но не было никакого оружия. Его схватили султанские воины и привели к мевляне Хайдару. Тот, намекая на хадис пророка, спросил: «Чего заслуживает человек, стремящийся расколоть мусульманскую общину, сплоченную вокруг человека достойнейшего?» Бедреддин твердо ответил: «Меч очищает все грехи!» Султан Мехмед помиловал Бедреддина. Ему не стали отсекать голову, ибо нет горшей кары для мусульманина, чем лишить его тело целостности, дарованной Аллахом. Шейха повесили на дереве в Серезе. Мюриды тайно сняли и похоронили его, а спустя время поставили гробницу. И вот теперь простой люд вспомнил Бедреддина, и его имя было у всех на устах.

Баязид со своими людьми вынужден был переодеться в простую одежду. Спрятал свой золоченый панцирь под темным грязным халатом, не расчесывал бороды, не умывался, пропитался дымом у костров, забыл обо всем, что было в прошлом, углублялся все дальше и дальше в расположение повстанцев, стремясь во что бы то ни стало добраться до самозванца. Тот был неуловим. Его тщательно охраняли, где-то прятали, не подпускали к нему никого чужого. Нужно было стать своим для этих людей, добрая слава для которых дороже золотого пояса. Тайно сносясь с румелийским беглербегом, он договорился, чтобы тот выслал против повстанцев незначительную силу, а сам, зная об этом, поднял безоружных и разбил султанское войско. Войдя в доверие, стал своим, и они начали допытываться: «Кто ты?» И хотя времени у него было мало, он все же не торопился, избегал прямого ответа, отшучивался: «Тот, что свинью дядькой не называет». И еще учил их, что если хотят умалить какое-нибудь преступление, следует его только удачно назвать. К примеру, не резня, а стычка. Так мог бы и султану сказать, что не покушался на его жизнь, а только страдал от несовместимости крови с Селимом с тех пор, как тот был назван наследником трона.

Самозванец услышал о необычайном пришельце и прислал спросить, кто он такой. Как мог Баязид себя назвать? Сказать — шах-заде, султанский сын? Был бы немедленно убит повстанцами, которые признавали только одного султанского сына — того, что назывался Мустафой.

Тогда он сказал:

— Товарищ вашего Мустафы из овечьего загона.

Этим людям, что всю жизнь пасли овец, понравились такие слова. Они передали их Мустафе, и тот, вспомнив овечий загон, сразу понял, кто к нему прибыл. Мустафа позвал к себе Баязида и устроил ему пышную встречу, на которой был зажарен целый олень, подстреленный в горах. Оленя принесли на сплетенных из белой лозы носилках, в его спине торчал острый охотничий нож. Самозванец показал на нож Баязиду и приветливо промолвил:

— Пусть уважаемый гость первым начнет угощение.

Возле Баязида никого из его приспешников не было. Он был один среди вернейших сторонников Лжемустафы. Но что такое верность? Разве у нее нет границ? Она кончается на берегу тех рек, в которых течет кровь и нигде ни одного моста. К тому же и сам Лжемустафа не мог полагаться даже на своих самых приближенных. На нем была стальная кольчуга, на голове стальной шлем, стальными пластинками были прикрыты уши, шея, на коленях, на локтях и на плечах плотные медные латы — нигде ни малейшей полоски кожи, ни единой щелочки, через которую можно было бы прорубиться мечом. Кому же верил этот человек?