Еще ничего не зная, Кучук уже был уверен, что раскрыл заговор. Теперь надлежало немедленно сообщить об этом. Но кому? Султану? Султан лежит то ли жив, то ли мертв, ни единой живой души к нему не допускали. Тогда кому же? Куда кинуться? К великому муфтию? У того только молитвы и проклятия, а тут нужна сила. К шах-заде Селиму? Но пробьешься ли к нему и станет ли он тебя слушать, в особенности когда речь идет о его родной матери?

Кучук метался в молчаливом нетерпении. Не с кем посоветоваться, не у кого попросить помощи, а время летит, каждая минута несет ему либо поражение, либо победу, а он жаждал только победы. Иначе зачем же все его чуть ли не двадцатилетние страдания!

В отчаянии и безысходности Кучук кинулся к султанскому зятю Рустем-паше. Прислуживал ему целых десять лет, знал, как зол теперь дамат на Ахмед-пашу, который забрал у него государственную печать, решил сказать визирю не всю правду, а только половину — об Ахмед-паше, а уж там пусть как знает. Если все закончится лишь тем, что дамат столкнет Ахмед-пашу и снова станет садразамом, то и тогда он, Кучук, будет иметь свою выгоду, может, будет считаться довереннейшим человеком у султанского зятя.

Рустем-пашу Кучук нашел сразу. С другими визирями паша слонялся по Топкапы, надеясь, что будет допущен в куббеалты, поэтому когда столкнулся во втором дворе с незадачливым своим ахчиуста, мало и удивился.

Кучук кланялся до самой земли, чуть ли не ползал перед Рустем-пашой.

— Тебе чего? — хмуро спросил тот.

— Хочу внести в преславные уши весть.

— Весть? — удивился Рустем-паша. — Таких, как ты, шатается здесь знаешь сколько?

— Весть о государственной измене, — прошептал Кучук.

Рустем схватил его за ворот, поднял, с силой опустил на землю.

— О чем, о чем? А ну, говори до конца, но если врешь, то самым большим куском от тебя остануться уши.

Кучук зашептал ему об Ахмед-паше, об убийствах, которые должны быть. Об угрозе жизни султана. Об…

Султанский зять схватил своей могучей рукой ничтожного евнуха и поволок за собой.

— Будешь со мной, — бормотал Рустем, — будешь где я. Не ищи мертвых коней, чтобы снять с них подковы. Всякая птица из-за языка гибнет.

Потом неожиданно крикнул своим людям, которые его сопровождали:

— Взять этого ошметка и вырвать ему язык!

Так сомкнулись над ничтожным человеком все случайности, которые были и должны были быть, и похоронили его под своими обломками. Потому что в этой жизни нет ничего вероятнее смерти.

Отмщение

Роксолана окружила себя женщинами. Старыми, молодыми, важными, владетельными и просто без всякого значения. Пряталась между ними, обложилась ими, будто тучей, стояла на шаткой, колеблющейся туче, а могла бы стоять на туче, как вседержитель.

Но султан ожил, вся сила стекалась к нему, притаившийся мир лежал на его ладони, и снова эта ладонь должна была обернуться для Роксоланы ладонью судьбы.

Целый день провела в садах Топкапы. Те, что под гаремом, что смотрели на Золотой Рог, на Стамбул. Розово-синий город и пепельные громады мечетей над ними — Баязид, Фатих, Селим, а между Баязидом и Фатихом холм Сулеймание, крупнейшей из всех джамий, которая словно бы возвышается, раскрыливается над Стамбулом, взлетает в небо, и этот гигантский город, пепельно-синий, холмистый, будто спина дракона, тоже летит ниоткуда и никуда, и она, усевшись на жесткой спине, бугрящейся куполами мечетей, с вздымавшими ввысь шпилями минаретов, то розовых, будто детское личико, то необыкновенно белых, будто призраки, тоже летит, но падает и падает в сады гарема, туда, где кипарисы и платаны, туда, где железные и иудины деревья, деревья для печали, для рыданий, для отчаяния.

День не принес ей ничего. Султан ожил и молился в мечети за свое спасение. Молилась ли она? Только отцовской молитвой: «Ущедри зовущую со страхом. Ущедри…»

Султан не звал ее, может, и не вспоминал, может, и вовсе забыл, и все забыли. Даже кизляр-ага Ибрагим куда-то исчез, пропали все евнухи, не охраняли, не следили, скрылись все враз, так, будто говорили: «Беги! Вырывайся на свободу!». А где ее свобода, за какими стенами, просторами и бесконечностью времени?

Сидела в своих мраморных, раззолоченных покоях, не спала до утра, не смежила даже век, невольно прислушивалась к каждому шороху, к журчанию воды в фонтане, к вскрикам своего исстрадавшегося сердца, утомленно посматривала на разметанные в черных настенных кругах золотые буквы священных надписей, трепетавших, как птицы в окнах. И сердце у нее в груди трепетало так же в ожидании неминуемого.

Почему никто не шел к ней? Куда-то исчез великий визирь Ахмед-паша, пропал кизляр-ага, и молчит, тяжко молчит Сулейман. Уже узнал, что хотела его смерти? Но, видит бог, не убивала его и не посылала убийц, потому что лежал мертвый. А разве можно желать смерти для мертвого?

На рассвете неожиданно пришел вдруг зять Рустем. Скребся в двери, как пес, изгнанный хозяином, втиснулся на белые ковры приемного покоя султанши, понурый больше, чем всегда, лицо под черной бородой было синюшное, будто у утопленника.

— Что это с тобой? — вяло поинтересовалась Роксолана.

— Ваше величество, я снова великий визирь.

— И так рано прибежал похвалиться?

— Ваше величество…

— Какой же ценой? Кого-нибудь убил?

— Если бы…

Она посмотрела на него внимательнее. Слишком хорошо знала этого человека, к которому когда-то была благосклонной, потом возненавидела его, в дальнейшем снова вынуждена была ему покровительствовать, чтобы снова охладеть, может, и навсегда.

— Ага, — сказала, не скрывая злорадства, — уже знаю: должен кого-то убить. Может, меня? Потому и прибежал на рассвете. Не мог дождаться утра.

Рустем упал на колени, тупо мыча, пополз к ней по ковру.

— Ваше величество! Мама!

Роксолана брезгливо отодвинулась от своего зятя.

— Какая же я тебе мать?! Хочешь напомнить, что отдала тебе свою дочь? Так знай же — не я отдала Михримах, а султан. Убийца хотел иметь своим зятем тоже убийцу. Разве не ты убил Байду? А я если и имела еще после того какие-то надежды на твое очищение, то только потому, что у тебя славянская душа. Но теперь знай: человек может разговаривать на том же языке, что и ты, а быть величайшим преступником. Язык не имеет значения. А душа? Разве ее увидишь в человеке? Была слепой и теперь должна расплачиваться. Так зачем пришел — хвастать или убивать?

— Ваше величество, умоляю вас, выслушайте своего раба!..

В самом деле раб, и все здесь рабы, может, и сам султан тоже раб, только она свободна, потому что не поддавалась никому и ничему и не поддалась. Не боялась ни угроз, ни предсказаний. Когда солнце будет скручено, когда звезды облетят, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она была убита, — может, лишь тогда узнает душа ее, что приготовлено ей на этом свете. Но нет! Клянусь движущимися обратно, текущими и скрывающимися, и ночью, когда она темнеет, и зарей, когда она дышит, — буду бороться даже с безнадежностью, чтобы самой смерти навязать высокий смысл жизни, как зерно, которое умирает, чтобы жить снова и снова неистребимо, вечно.

— Кровь на тебя и на твоего султана падет, как листья на землю!

Сказала это или только подумала? Как бы там ни было, Рустем зашевелился неуклюже, готов был бы съежиться от ее взгляда и ее слов.

— Ваше величество! Моя ли в том вина? Слепым зеркал не продают. Пришел человек, сказал, донес.

— К кому пришел?

— Ко мне. К султанскому уху не был допущен. Ну, а без провожатого не дойдешь даже в ад.

— Выбрал тебя в провожатые?

— Ничтожный евнух с кухни. Я отправил его в ад. Но весть уже была во мне. Что я мог, ваше величество? Такое преступление. Измена. Я был благодарен Аллаху, что он избрал меня оружием. Если бы можно было знать! Сердце, как стеклянный дворец, лопнет — уже не склеишь.

Она поморщилась:

— Мог бы и не упоминать о своем сердце.

Но Рустем должен был выговориться, как будто надеялся очистить душу.

— Когда стоит большая мечеть, не надо молиться в малой. Я бросился к его величеству султану. Ведь тот подлый доносчик сказал, что заговор против падишаха затеял Ахмед-паша.

Заговор против падишаха. Заговор, заговор, заговор… Не надо было брать ей Ахмед-пашу. Не к каждому дереву прислонишься.

— И что же? — непроизвольно спросила зятя.

— Ахмед-паша попытался хитрить и тут. Поставленный перед султаном, взял всю вину на себя, упал на колени, молил о наказании и прощении. Мерзкие хитрости, как всегда у этого человека. Но когда спустили его в подземелье Топкапы, пришел туда сам падишах, и начали дробить этому хитрецу кости, Ахмед-паша выдал…

Рустем-паша умолк и начал вытирать пот на лице.

— Кого же выдал? Меня? — спокойно спросила Роксолана.

Рустем-паша молчал.

— Кого еще? — резко допытывалась она.

— Шах-заде Баязида, — шепотом ответил дамат.

— Больше никого?

— Больше никого, ваше величество.

— И тебя прислали убить меня?

— Я прибежал сам.

— Убить?

— Ваше величество, сказать!..

— Не испугался, что будешь наказан?

Он молчал и корчился на ковре.

— О Баязиде что знаешь? Не было никаких повелений?

— Не было.

— Хорошо. Береги Михримах. Может, хоть моя смерть поможет тебе.

— Ваше величество! Я помогу вам.

— Иди прочь! Сама встречу султана и его убийц.

— Ваше величество!..

— Иди!

Только теперь наконец могла признать, что осталась одна на всем белом свете. Еще день-два тому назад ей казалось, что может стать всемогущей и осуществить все, о чем думалось и не думалось, и ничто уже не стояло на пути, но ниоткуда не было и помощи. Двое сыновей, которые остались в живых, ей уже не принадлежали. Один должен был спасаться от гнева падишаха, другой равнодушно ждал трона. Она звала своих мертвых сыновей, а они отвечали ей молчанием. Еще вчера верила, что она единственное зрячее и разумное существо среди окружающего ее озверения, не подвластного разуму, заполоненного преступными инстинктами, но — о ужас! — теперь должна была убедиться, что какая-то неведомая сила гонит ее к гибели, точно так же, как и тех зверей, — зрелище жалкое и унизительное.