На диване государственную печать у Лютфи-паши отобрали и передали евнуху Сулейману-паше. Рустем стал вторым визирем. Лютфи отправили в пожизненную ссылку, и Хатиджа снова стала то ли вдовой, то ли разведенной.

Так в диване оказался только один султанский зять, и с тех пор уже никто за глаза не называл Рустем-пашу иначе, как только дамат-зять. Его возненавидели вельможи, янычары, простой люд так же, как когда-то ненавидели Роксолану, приписывая ей колдовские чары. Теперь злым волшебником считали уже вчерашнего конюха. Говорили: «Спит на конюшне, а во сне видит себя великим муфтием». Все это доходило до него, он смеялся: «Не великим муфтием, а великим визирем. Переделаем туркам пословицу, ибо разве у них не начинается все с коня и конюшни? Конь всегда впереди воза, султан — впереди люда, следовательно, султан, как конь, а конюх если и не впереди султана, то уж рядом наверняка». Поэты писали и распространяли о нем едкие эпиграммы и сатиры. Рустем навеки возненавидел поэтов и любое письмо с укороченными строчками. «Пустые слова чрева не наполнят», — презрительно цедил он сквозь зубы. Его не любили, но боялись, потому что он никого не щадил, и горе было тому, кто попадал Рустему на язык. Этот человек не знал доброты, не ведал жалости, не верил в красоту и, может, в самого Бога, знаясь только с шайтанами.

Султан когда-то обедал чаще всего с Ибрагимом и визирями, потом с Хасеки, а теперь стал устраивать обеды с султаншей, на которые каждый раз приглашал кого-нибудь из самых приближенных. Для этого все придворные должны были собираться перед дверью в покои Фатиха, высокие государственные мужи толпились в узком проходе, наступая друг другу на ноги, сопя, потихоньку бранясь, обливаясь холодным потом страха. Кизляр-ага выкрикивал имена тех или других счастливцев, потом с грохотом закрывал дверь под носом у всех остальных. Даже визирей не всех выкрикивали, оставляя без внимания то одного, то другого.

— Ну, кого сегодня забудут? — потирал руки Рустем, пробиваясь вперед, заранее зная, что без его острот султану и ложка в рот не полезет.

На обедах присутствовали шах-заде Баязид и Джихангир, которых султан еще держал при себе. Иногда приезжал из Эдирне Мехмед, любимец Роксоланы и Сулеймана, садился возле падишаха, тонкий, огненноокий, нервный. Посматривал на всех так остро, что умолкал даже Рустем. Селим и Мустафа приехали из своих провинций под новруз. Селим всюду возил с собой какого-то Мехмета, который взят был в Топкапы еще маленьким, чтобы его наказывать, если шах-заде Селим ленился и не учил Коран. Так вот этот Мехмет и жил возле султанского сына, получив прозвище «Мехмет для битья». За обедом его сажали напротив Селима. Тот бросал в лицо Мехмету кости, швырял посуду, хохотал, кричал слугам: «Уберите с глаз моих эту рожу!»

Мустафа был солидный, холеный, белотелый, держался будто султан, и Рустем сразу же пустил про него остроту: «Главное не в том, что говорит, а в том, что он очень красиво шевелит губами, когда говорит».

Султанский зять словно бы вознамерился превзойти в своей безнаказанности любимого Сулейманова шута Инджирличауша, который дошел до того, что однажды подстерег султана в темных дворцовых проходах, бросился обнимать и целовать его, а когда тот возмутился, сказал в оправдание: «Простите, мой падишах, я думал, это султанша Хасеки!»

Но ведь Инджирли простой шут, а этот визирь Высокой Порты. Но что с него возьмешь, если он зять? Одним словом, дамат. Ненавидели за глаза, ненавидели и в глаза, но охотно смеялись над его беспощадными остротами. Лучше смеяться еще до того, пока он что-нибудь скажет, чем потом, когда смеяться, может, и не захочется.

Все надеялись, что Рустем сломает себе шею в первом же серьезном деле, ибо ломались и не такие шеи. А поскольку самым серьезным делом считалась для османцев прежде всего война, то и ожидали с нетерпением, когда же султан снова отправится в новый поход со своими новыми визирями.

Пока султан сидел в столице, его санджакбеги и великий капудан-паша, гроза морей Хайреддин Барбаросса вели непрерывные войны в Сербии, Славонии, Боснии, против Алжира, Прованса, Венеции, Португалии и Испании. Вместо одной большой войны Сулейман окружал свою империю очагами войн маленьких, чтобы его верным акинджиям было где погреть свои загребущие руки и чтобы они не обрастали жиром лености.

Мчались в Стамбул гонцы с радостными вестями о победах, плыла добыча, тысячи рабов наполняли невольничьи рынки, безбрежно и безмерно разрасталась империя, но хмурый взор султана упорно сосредоточен был только на одной земле, которая привлекала его, засасывала, подобно дунайской трясине под Мохачем, где он потопил венгерское войско с его незадачливым королем. Земля эта была Венгрия. Земля, расположенная в самом сердце Европы, казалась Сулейману золотым ключом, которым он наконец отопрет таинственный замок владычества этим континентом, и тогда османская волна зальет все его поднебесные горы, плодородные долины, богатые города, над которыми витают тысячелетия славы, богатства и красы. Мысленно повторял выдуманный султаном Веледом (но какой же грозно-привлекательный!) хадис: «У меня есть войско, которое я поставил на Востоке и назвал турками. Я вложил в них мой гнев и ярость, и всюду, где какой-нибудь человек или народ нарушит мои законы, я напускаю на него турок — и это будет моя месть…»

Вся вина венгров была в том, что они заняли такую сердцевину земли и сделали это задолго до турок, хотя, как свидетельствовали предания, в седую древность вместе с турками вышли из Турана в поисках счастья и простора.

Поставленный Сулейманом над Венгрией король Янош Заполья так и не смог навести порядок в этой расчлененной, растерзанной земле. Всю свою жизнь истратив на упорное продвижение к высшей власти, Заполья даже жениться не смог за свои шестьдесят лет и теперь неожиданно стал одним из желаннейших женихов. Австрийский король Фердинанд норовил выдать за старого Заполью одну из своих многочисленных принцесс, чтобы прибрать к рукам всю Венгрию, а с другой стороны пристально следил за Австрией мудрый и осторожный польский король Зигмунт, который успел опередить Фердинанда и отдал Яношу Заполье свою дочь Изабеллу в надежде ублажить этим султана и заключить с ним вечный мир.

Против Запольи взбунтовался эрдельский воевода Стефан Майлат, который не побоялся самого Сулеймана, укрыв у себя два года назад разбитого султаном молдавского господаря Петра Рареша. По дороге на Эрдель Заполья смертельно заболел. Полумертвый, узнал он от гонца, что в Буде королева Изабелла родила ему сына. Король-неудачник еще успел приказать, чтобы назвали сына Яношем-Сигизмундом, и послал канцлера Стефана Вербеци в Стамбул просить, чтобы султан взял под свою высокую руку малого короля.

Сулейман принял Вербеци, вопреки своему обычаю, не мешкая, потому что гонцы, опередив венгерского канцлера, уже принесли весть о смерти Запольи. Он сказал, что признает за сыном Изабеллы все права, которыми располагал его отец, когда убедится, что тот в самом деле родился, а не выдуман венграми. В Буду был послан султанский чауш, который посетил королеву, и она, заливаясь слезами, подала османцу завернутого в шелковые пеленки и меха горностая сиротку-короля. Турок приложил руку к груди, упал на колени, поцеловал ногу младенца и во имя великого султана поклялся, что никто другой, кроме сына короля Яноша, никогда не будет владеть Венгрией, ибо таково желание Аллаха.

Султан собирал войско для похода в Венгрию. Во все концы помчались гонцы, извещая спахиев, в султанских оружейнях отливали пушки и ядра к ним, янычары точили сабли, дюмбекчи сушили барабаны, шились тысячи новых зеленых и красных знамен. Ничто не могло остановить страшную силу, которую Сулейман намеревался снова двинуть на поля Венгрии, на ее сады и виноградники. Но тут с востока начали поступать тревожные вести о волнениях среди кочевых племен. Племя гермиян возле Ладыка заняло проход в горах и грабило караваны и всех путников. Туркменские кочевники набрались такой наглости, что выкрали коней под Манисой у принца Мустафы, когда тот выехал со своим двором на охоту. В Диярбакыре взбунтовались племена курдов, этих удивительных людей, которые, несмотря на свою бедность, граничившую с нищетой, никому не покорялись, упорно добиваясь независимости.

Получалось так, что в Диярбакыр для укрощения восстания джимри — ничтожного сборища дикого люда — должен был отправляться один из султанских визирей, а поскольку Рустем-паша еще недавно был там санджакбегом и, как видно, не сумел укротить курдов, то самому последнему дураку было ясно: дамат возвратится туда, откуда прибыл!

Нескрываемая радость воцарилась даже среди тех, кто никогда в глаза не видел Рустема. На диване равнодушный ко всему Хусрев-паша, страдавший какой-то неизлечимой болезнью, вяло поинтересовался у Рустема: «Тебя в самом деле посылают в Диярбакыр?» А великий визирь Сулейман-паша, заметив, как Рустем глазами ищет щипцы, чтобы расколоть грецкий орех, зачерпнул полную горсть орехов, набил ими рот, начал разгрызать зубами, приговаривая с вытаращенными от удовольствия глазами: «Вот как надо! Вот как!» Рустему было тридцать пять лет, Сулейман-паше восемьдесят. Но дамат не смутился.

— Мои кости крепче ореховой скорлупы, — понуро улыбнулся он.

А сам, собственно, был уже подготовлен к добру и злу: спишь с султанской дочерью — так знай, что придется за это расплачиваться. Из наслаждения возникает долг. Да еще и неизвестно, где лучше — рядом с султаном, который щедр на милости, но еще, наверное, более щедр на наказания, или же у самого черта в зубах.

Отправляясь в походы, Сулейман никогда не брал на себя командование войском, каждый раз назначал сераскером великого визиря. Это было довольно удобно, потому что все неудачи падали на сераскера, успехи принадлежали султану. С Ибрагимом он испытывал больше неудач, чем побед, Аяз-паша так и не возглавил войско ни разу, Лютфи-паша, готовясь к званию великого визиря, пробовал проявить свои способности в походе на остров Корфу, но, кроме позора, не добыл ничего. Теперь, судя по всему, сераскером должен был идти на Венгрию престарелый евнух Сулейман-паша, который всю свою долгую и мрачную жизнь провел на Востоке, был коварным, хищным, кровожадным, но еще ни разу не сталкивался с рыцарством, открытым почти до самозабвения, и отвагой не слепой, не фанатичной, а просветленной разумом и любовью к родной земле. И хотя никто не верил в таланты старого толстого евнуха, но говорилось о нем сочувственно, даже с уважением, потому что он своей толстой тушей заслонил, оттеснил ненавистного дамата, и тому уже не было места рядом с падишахом. Так пусть уезжает туда, откуда приехал, пусть погибнет в голых курдских горах, среди острых камней и пропастей, где вытанцовывают его братья — шайтаны.