А мрачные суда Хайреддина подплывали все ближе и ближе. На их бортах уже виднелись черные стволы орудий, сверкали крюки и абордажные лестницы, которые разбойники перекидывали на купеческие корабли и по которым они шли с клинками в руках и зубах. Они уже стояли в ряд, ожидая приказа капитана.

Галера встала, как курица, атакованная коршунами. На одном из пиратских кораблей показался Хайреддин с рыжей бородой — ужас всех людей, шедших по морю, какой бы ни были они веры.

Его лицо было изрыто громадными шрамами. Сквозь легкий прозрачный кафтан красного шелка виднелась стальная кольчуга. На поясе у него были два острых ятагана, на боку — кривая сабля, а в руке — обычная палица. Борода его и правда была рыжей, даже красной, будто крашеной.

Настя от этого зрелища тихо, трясущимися губами стала читать псалом:

— Помилуй мя, Боже, по великой милости твоей и по множеству щедрот твоих…

Клара, дрожа всем телом, шептала Насте:

— Сейчас нападут…

Хайреддин нагло и уверенно смотрел на купеческую галеру, не говоря ни слова. Над его головой медленно поднималось красное полотно. Обычно на нем было одно лишь слово: «Сдавайтесь!»

Но теперь к великому удивлению всех, кто на него смотрел, там было написано: «Десять дней и ночей не возьму добычи ни на море, ни на суше, ни от мусульман, ни от неверных, с того дня как до ушей моих донеслась весть про восшествие на престол исламский десятого падишаха Османов».

Все вздохнули с облегчение, хотя страх не отступил сразу: и свободные, и невольники глядели на три пиратских корабля Хайреддина, что тихо шли мимо них.

Они почти исчезли в черном пространстве, но страх невольниц только возрос от мысли о скором приезде в город того, кому, пусть даже на десять дней, страшный Хайреддин выразил свое почтение.

Настя побелевшими губами все повторяла: «Помилуй мя, Боже», — теперь уже из страха оказаться в Царьграде — столице халифа.

Все невольницы уже Бог весть в который раз рассказывали друг другу, как перед выходом их на пристань закуют их по четверо в цепи, чтобы в толпе ни одна не убежала и не скрылась.

Клара, которая откуда-то подробно знала обо всем, что делают с невольницами, объясняла Насте, что когда вдруг нет цепей, то скорее мужчин свяжут обычной веревкой, чем молодых женщин и девушек.

— Почему? — спросила Настя.

— Я же говорила тебе! Мусульмане говорят, что глупейшая из женщин хитрее самого умного мужа. В конце концов мы в наше время — товар более дорогой, чем сильнейшие из мужчин.

Белые ручки Насти задрожали, а в ее синих глазах появились слезы.

К утру она заснула тревожным сном. И ей приснилось, что на галеру все же напал разбойник Хайреддин на трех кораблях, и что издали налетели маленькие казацкие чайки… И что произошло ожесточенное сражение, и что галера запылала ярким пламенем.

Настя проснулась с криком.

Было еще темно. Лишь глаза ее горели от бессонных ночей. Она села на лежанку и начала дожидаться дня. Рано утром она услышала напряженные возгласы, такие напряженные, что ей показалось, что это ее мать и отец зовут ее:

«Настя! Настя!»

Но это был лишь клин перелетных журавлей, летевших из Малой Азии над Черным морем на Север, в ее родные края. Может, они прощались с ней…

Перед глазами ее встал Рогатин и большие луга над пастбищем, на которых отдыхали журавли.

«Там, наверное, все разрушено», — подумала она, и слезы стали душить ее. А черная галера торговцев живым товаром плыла и плыла на Запад в неведомое будущее.

VII. В Царьграде на Аврет-базаре

Как только перестал идти над Царьградом проливной дождь, весеннее солнце улыбнулось ему блеском и теплом. Зазеленели сады и огороды. И сильнее прильнул плющ к стройным кипарисам в парках Ильдиз-Киоска. И зацвели белые и синие сирени и красным цвет покрылся абрикос. С величественных стен резиденции падишаха свесились синие пахучие купы цветков глицинии. Их запах достигал пристани, где выстраивали длинные ряды молодых невольниц… Шли они скованные по четыре, скованные крепкими двойными цепями с кандалами на руках. Но для четверки, в которой оказалась Настя, легких цепей для женщин не хватило. И на берегу Золотого Рога, столицы падишаха, надели на нее тяжелые цепи для молодых мужчин, и затянули до предела, чтобы не выскользнули ее маленькие ручки.

Она бы верно горько заплакала, не отвлеки ее внимание жуткие сцены, что творились здесь, когда выстраивались ряды невольников-мужчин. Из-за Черного моря, с берегов Скутары, с Мраморного моря, шли к Золотому Рогу самые разные суда, галеры и каравеллы. А из них выходили на берег массы невольников и невольниц. С последними обходились еще сносно, но невольников гнали как скот: били палками и розгами, веревочными нагайками и цепями. Били до крови.

Тут Настя узрела «книгу истории наших страшнейших страданий и мук», открытую на самой середине. С момента, когда она своими глазами увидела, что даже самый ужасный турецкий разбойник умел чтить законную власть своей земли, уже не было сомнений в ее пораженной болью головке, что каждому народу Бог дает ровно то, что он заслуживает. В синих глазах Насти снова мелькнула чаша с черным ядом на фоне Высокого замка во Львове. И она чуть не разразилась рыданиями прямо на берегу Стамбула и его золотой пристани. Но лишь две тихих слезы скатились по ее лицу на кандалы и цепи, и засияли как жемчуг. Ей вспомнилось то гадание, что она почти забыла: «В жемчуге и фарарах будешь ходить, и адамашки будут под ногами твоими, а в волосах — огненный камень…»

Не в жемчуге, а в цепях она шла, ступала не по адамашкам, а по грязи, в которую падали слезы невольниц. Не было дорогого «огненного камня» в волосах, но зато огонь полыхал в ее голове, что ей казалось, будто ее глаза вылезут из орбит. Когда боль отступала, ее казалось, что она рождается заново.

А от Перы до Галаты — огромных предместий Истамбула, гнали по суше в цепях новые толпы уже проданных невольников! Кого только не было среди них! Рабочий люд, селяне и мещане, шляхтичи и священники. Это было видно по их одежде: наверно их недавно пригнали из родных земель крымские татары или дикие ногайцы. Рабы шли скованными или связанными, как скот, побитыми и измордованными. А турецкие собаки лизали кровь из ран от побоев.

Настя закрыла глаза, испытывая внутреннюю боль. Видно, это были невольники с ее родины, ибо чаще всего слышались от них обращения к Богу на ее родном языке, хотя слышались урывками и слова молитвы на польском: «Здровась Марйо, ласкись пелна… мудль сен за нами гжешними… тераз и в годзине сьмерци нашей… амен…»

Польский был слышен реже среди пленников. Она вспомнила слова отца о том, что и ляхи хороши, но наши «еще лучше». Вот от этого и было их здесь так много, на этой страшной каторге. Она думала: «Бог отмерил справедливость Божьей мерой…»

Она понимала, что и наши, и поляки потеряли родину, ценность большую, чем физическое здоровье. Теперь они не знали, куда их отправят и у кого они очутятся. Как толь ко она перестала слышать родную и польскую речь, начала оглядываться по сторонам, чтобы забыть страшные сцены, виденные недавно. Она с замиранием сердца смотрела на мраморные палаты и стройные минареты прекрасной как мечта столицы Османов, утопавшей в цветах и зелени под синим южным небом.

* * *

В священную Мекку как раз отправлялись весенние караваны, что везли дары и прошения султана к гробу Пророка. Ибо то был приписанный день перед началом Рамазана.

Уже с утра тесно было на широкой улице, что с северного конца пристани ведет к Ильдиз-Киоску, расположенному над Босфором на вершине Бешикташа.

Бесчисленные повозки мелькали в цветастой толпе… А от Бешикташа до горы Ильдиз стояло рядами войско падишаха. Все еще выходили эти стройные ряды солдат султана из казармы янычар длиной в целую милю, что была быстро достроена при десятом султане Османе. Все крыши домов были до отказа заполнены зеваками. Из каждого окна смотрели глаза любопытствующих, чьи головы едва пролезали в проем из-за тесноты. А все выступы стен и балконы были утыканы зрителями, так что свободного места на них не осталось. Длинными рядами сидели на балконах турчанки в вуалях. Каждая с нетерпением ждала появления молодого султана.

Того же хотели и молодые невольницы, оставленные далеко позади. Это было сделано просто для того, чтобы они не могли идти ни вперед, ни обратно к пристани.

Из мечети вышла длинная вереница исламских священнослужителей: старые, степенные, бородатые мужи в длинном одеянии зеленого шелка с широким, шитым золотом воротником. На головах их были зеленые тюрбаны с широкими золотыми лентами. Там, перед окнами великого падишаха, в тайне от толпы грузили султанскими дарами святой весенний караван к гробу Пророка.

Настя глядела во все глаза. Но не могла увидеть, что делалось там, куда пошел длинный ряд священнослужителей.

Она переборола в себе внутреннее унижение из-за кандалов на руках.

И вот, уже с веселой улыбкой, она обратилась к старому «опекуну» и сказала бархатным голосом:

— Скажи нам, добрый Ибрагим, куда идут эти духовные лица?

Ибрагим ласково посмотрел на нее и ответил:

— Скажу, о Хюррем, хоть и не признаешь ты святого имени Пророка. Не теряю надежды на то, что светом его учения озарится когда-нибудь твой веселый взгляд. Скажу как есть. В том, что это верно, ты убедишься, если Аллах будет милостив к тебе и сделает тебя служанкой одной из жен падишаха, да живет он вечно!..

Он указал куда-то и продолжил:

— Они идут к большому двору дворца падишаха, где под окнами султана всех султанов грузят священный караван его дарами. Почтенные паломники, что пойдут с караваном, и эти духовные лица, что сопроводят их, идут в шатер, где приготовлен для них большой ужин. На ужин к ним выйдет сам шейх-уль-ислам, поверенный халифа в делах ислама, и благословит их на дорогу. После они выйдут из шатра и встанут перед окнами султана. Счастлив будет тот, чьему взору хоть раз предстанет десятый, величайший из султанов Османов…