– А!.. Масселина… – очнувшись от своих дум, сказал, словно недоумевая, эфеб. – Это ты извлекаешь такие печальные и чистые звуки из своей лиры…

– Да, Адонис, – подтвердила девочка тонким голосом. – Моя лира будет петь для госпожи. Я знаю одну старую песню моей далекой родины. Это песня слез.

– Нет, Масселина, – юноша опустился на низкое ложе и взял руку девочки. – Не надо Юлии слез. Исполни для нее что-нибудь приятное, что развеселит ее сердце!

Легким движением девочка откинула назад свои длинные прямые волосы, скрепленные высоко на затылке серебряной застежкой, и согласно улыбнулась:

– Хорошо, Адонис, я сделаю, как ты хочешь. Песнь слез я спою ей в другой раз… А сегодня девушки будут осыпать госпожу лепестками.

Некоторое время юноша сидел, вновь о чем-то задумавшись, потом словно бы удивленно взглянул на дитя, чья рука еще лежала в его ладони, встал и направился к выходу из атрия. Его мягкие белые сандалии ступали бесшумно по мозаичному полу, а по тихо колеблющейся воде бассейна, усеянной розовыми ракушками солнца, призраком неслось его отражение. Неподвижная богиня вдохнула аромат его тела, натертого пемзой, услащенного маслами и благовонными эссенциями, и тень Адониса, словно пеплос, на мгновение покрыла ей грудь.

В глубине озаренного вечерним светом гинекея, в одной из его потаенных кубикул, на сиденье, украшенном эмалью, застыла женщина. Невольницы причесывали ее, подкрашивали и унизывали прекрасные пальцы и шею драгоценностями. Она сидела с закрытыми глазами и в своей неподвижности походила на изваяние. Положив руки на хвост и львиную оскаленную морду химеры, она пребывала в ожидании, от которого тревожно ныло ее сердце. Черная цикла делала ее похожей на пантеру, дикую властную самку. На обнаженной груди покоился черный, с влажным матовым свечением амулет. Ее мучимая страстями душа кипела, и вихрь мыслей кружил в ее знойном мире, но это совершенно не отражалось на лице с твердыми сжатыми губами и округлым подбородком. Лишь побелевшие ноздри ее тонкого, с маленькой горбинкой, носа волнительно трепетали.

Невольницы-эфиопки двигались бесшумно в аромате вербены и легком звоне украшений, и казалось, что оживают черные цветы. Одна рабыня стояла перед госпожой на коленях, держа в вытянутых руках металлическую подставку с флаконами помады и коробочками пудры – сверкающей для волос и матовой для лица, шкатулками с черепаховыми гребнями, а также многочисленными хрустальными пузырьками, наполненными благовониями. При каждом прикосновении черных пальцев девушек лицо патриции расцветало, подобно рассветной розе, умащенной росой. Старый кифарид с мешками под глазами и кожей, подобной застывшей лаве, что-то пел надтреснутым, но неизъяснимо приятным голосом, и эфиопки время от времени тихо и сладострастно подпевали.

Когда Адонис вошел в кубикулу, стремительно отдернув скрывающий ее занавес, его охватила дрожь возбуждения, хотя он и силился казаться спокойным. Девушки на миг прервали свое занятие. Какое-то время встревоженный эфеб стоял молча, в ожидании, когда с ним заговорят, но патрицианка сидела по-прежнему безучастно-спокойная, и тогда он промолвил:

– Я пришел, чтобы снова увидеть тебя. Приоткрыв глаза, Юлия взглянула на сирийца:

– Мы расстались ненадолго, Адонис.

Она отвечала отстраненно и показалась вольноотпущенному невыносимо далекой, совсем чужой, и он проговорил с досадой:

– Я не смею думать, что ты бессердечна, Юлия. Но ты… ты разговариваешь со мной так, будто я одна из твоих обезьян. Тех, что прикованы к скамьям в саду, прячутся в тени кущ, пьют из фонтанов и по ночам оглашают сад воплями!

Юноша был рассержен, и казалось, что он сейчас расплачется. Как же он при этом походил на девушку! Гибкое нежное тело, отзывающееся на любое прикосновение Юлии, юношеский голос и его трогательная влюбленность… И она любовалась им. Любовалась, как любуются прекрасной статуей, цветком или же преломлением солнечных лучей в призме бассейна. Юный сириец был ее возлюбленным, мечтой, которой не суждено сбыться, ее ребенком. Холодный разум и чувства Юлии оказались в подчинении у молодого сирийца, а ее суеверная и жестокая душа склонилась перед божественным даром Адониса. Вольноотпущенник был настоящим сокровищем. И имя ему – Нежность. Нежность, которой не обладала патрицианка. Но она так нуждалась в ней!..

Вот и сейчас она смотрела на Адониса – холодная и страшная в своей царственной неподвижности – и в отчаянии понимала, что влюблена безнадежно, безвыходно, мучительно, смертельно. Ибо никогда не отдаст ему полностью свое сердце.

С тех пор, как они вновь приехали в столицу, Адонис был встревожен и раздражен, но в тоже время красив, как никогда. Сириец пытался увидеть Рим глазами Юлии, в сердце которой время от времени просыпалось влечение к столице, но он пугался этого сладострастного города. Города черных и розовых облаков, города императоров. Города, что способен подчинить и унизить, где личность становится лишь бледной фреской на стене его храмов. Он часто вспоминал Арицию, их прохладную белую виллу, искрившуюся на солнце словно алмаз, благодаря мельчайшим кусочкам слюды, вделанным в стены… Бельведеры, портики с полотнами синего неба между колонн… Туманные поля, сады, куда падают звезды… Аппиева дорога, где в клубах пыли движутся колесницы, войска, погонщики быков в красных одеждах, простые граждане, от их бесчисленных шагов в летней жаре звенят лавовые плиты… Он с нежностью напоминал об этом Юлии, когда она ласкала его руки и грудь на просторном ложе.

– О да, да, мы были счастливы там, – отвечала она и, улыбаясь, целовала мягкие губы сирийца.

Адонис догадывался, почему Юлия так стремительно покинула Арицию, которую он в душе всегда связывал с Селевкией – городом его навсегда утраченной родины, чьи дворцы наложили смутный отпечаток на его мятущуюся, хрупкую душу. Эфеб понимал, что Юлия ожидает одного молодого префекта. Сирийцу так и не удалось заставить патрицианку забыть этого мужчину. Не помогли ни его нежность, ни утонченность чувств, ни преданность и жертвы во имя Юлии. Она по-прежнему была влюблена в этого воина из знатного рода всадников. По повелению императора он принял имя Флавия, и теперь сам Домициан ожидает его возвращения из провинции.

Об этой любви много говорили в той, прежней римской жизни придворные в пурпурных тогах, широких одеждах, великолепных геммах, митрах, усыпанных драгоценностями!

Адонис хорошо помнит тот день, когда Юлия впервые взяла его с собой во дворец. Как же смотрели на него все эти сановники, паразиты Домициана! Точно он диковинная зверушка!.. Отовсюду летели нескромные взгляды, а он стоял, вытянув вдоль тела руки, и видел только Юлию. В этих роскошных залах она поражала всех своей красотой, бледностью неподвижного лица, чувственностью сжатых губ. В своем эгоизме она поставила себя над всем Римом, связав себя клятвой болезненной, мистической любви то ли к Адонису – грациозному эфебу, следовавшему повсюду за ней, то ли к независимому Юлию. А, может, всего лишь к их теням, живущим в ее воображении?.. Но, скорее всего – к себе. Или никому.

Ее тяжелая пурпурная палла горела огненным цветком в толпе придворных, ожидавших появления императора. В этот день Юлия была немногословна. Мрачно смотрела она на молодых женщин, которые с удивлением и любопытством рассматривали смущенного Адониса и указывали на него своими веерами. Гнев и ревность поднялись в груди Юлии, но она сдержала себя, поклявшись, что больше никогда не станет подвергать бедного юношу подобной пытке. Но честолюбие патрицианки было слишком велико, и поэтому при всех последующих посещениях дворца на Палатине ее по-прежнему сопровождал Адонис.

В роскошных носилках с шелковым, расшитым золотом, пологом, где при каждом порыве ветра легчайшие нимфы делали изящные движения, они двигались по улицам и площадям, мимо величественных зданий, сквозь их густую сиреневую тень, где от зноя укрывалась прохлада, сквозь пятнистые струящиеся тени дворцовых садов. Носилки покачивались в такт шагам невольников, и это вызывало у Юлии иронический смех. Уверяя, что это наводит ее на странные мысли, она начинала свою ловкую непринужденную игру, в которой Адонис чувствовал себя пойманной пташкой в мягких кошачьих лапах.

Однажды, когда Юлия излишне долго оставалась в покоях царицы, Адонис, изнывая от безделья, стал бродить по прохладному перестилю, желая только одного: снять поскорее венчавшую его тиару, слишком отягощенную драгоценностями. В затемненном углу зала старик-аурига и молодой раб были заняты игрой в кости. От скуки сириец посматривал на них, но присоединиться не решался. Неожиданно кто-то взял его за руку, и юноша, вздрогнув, обернулся.

Знатная дама разглядывала его с благосклонной улыбкой, и Адонис приветствовал ее. Когда она заговорила с ним, смущенный сириец не знал, как поддержать разговор. Дама поинтересовалась – не раб ли он знатной Юлии Цельз, на что он с жаром отвечал:

– Я был ее рабом, когда меня взяли ребенком от берегов Евфрата. Теперь я свободен, и все равно – я ее раб! И останусь им навсегда!

Он резко отнял руку, которую принялась было оглаживать матрона. Глаза женщины сердито сузились…

Послышался стук шагов, и вскоре сама Юлия подошла к Адонису:

– Ты выглядишь нерадостным. Идем! Я знаю, как утомляет ожидание, – и она улыбнулась эфебу одними лучистыми глазами.

– Продай мне своего раба, достойная Юлия, – заговорила матрона. – Никогда не видала юноши прекраснее этого. Я вижу, что он предан тебе, но преданность рабов непостоянна… Ты ведь знаешь, я не привыкла отказывать себе.

– На этот раз придется! – отвечала Юлия в гневе. Губы ее побелели, брови сдвинулись, их острый излом придавал лицу что-то хищное. Статная, немного бледная, с расширенными зрачками, она была похожа на Афину-воительницу, возвращающуюся с поля битвы.

– Вот как! Неужели патрицианка подарила свою любовь ничтожному рабу? Я считала, что твоим сердцем владеет более достойный любовник. Неужели гордая Юлия стала рабыней раба?!..