Это оказалось удивительно легко. Джон вздохнул с облегчением, когда, встретив его вечером в дверях, я со слабой улыбкой задала обычные вопросы и не затронула больную тему. А отец, кажется, перекрестился, что я больше не заговаривала про костры, хотя мое смирение было куплено дорогой ценой. Я старалась бывать в Челси только если собиралась вся семья, и ограничила свои малоинтересные беседы с отцом докладами о первых шагах и словах черноволосого розовощекого Томми. Отец тоже держался на расстоянии. Больше не было никаких горячих объятий, никаких поцелуев на прощание — только холодные внимательные глаза. Мы как будто ходили по льду, в поисках надежной земли осторожно отталкиваясь от трещин и надломов, на которые натыкались. Никто не задавал мне трудных вопросов.

После обеда я на час оставляла Томми горничной и выскальзывала из дома. Я сидела в подвале Дейви и слушала Библию, искренние слова собравшихся, видела слезы радости. Сама я не говорила. Дейви тоже почти не говорил со мной, хотя по блеску в его глазах я видела — само мое присутствие он считал своей тайной победой.

Если бы отец узнал о моих посещениях подвала Дейви, он бы решил, что я мщу лично ему (может, так оно и было, хотя мне больше нравилось думать, что это протест против его жестокости), а Джон счел бы меня непростительно легкомысленной. Я чувствовала себя виноватой, поскольку шла на такой риск, имея ребенка, для которого должна жить, но остановиться не могла.

Прежде всего мне просто хотелось молиться вместе с библеистами. Хотелось слышать, что наша жизнь стоит на вере, надежде и любви. Хотелось, чтобы меня призвали покаяться в моих грехах, и слышать, что тело Христово на земле — это мы, собравшиеся в маленьком подвале, а не высокие церковные сановники. Я уходила оттуда с легкой душой и чистым сердцем. Уходила человеком, которого любит добрый Бог.

Но хотя звучная латынь и торжественные песнопения, которые меня приучили любить, теперь казались мне окрашены жестокостью, в глубине души я знала — даже перестав ходить в церковь, я бы никогда не обрела здесь своего Бога. Я не могла верить в бешенство Лютера больше, чем в ярость отца. Конечно, я искала в подвальных собраниях готовности рыбачек, рыночных торговок, дубильщиков, ткачей рисковать жизнью ради стремления к правде. Я хотела верить — их страстный бунт против того, что они считали вековой ложью церкви, был таким же бунтом, который подняла и я против вскрытой мной лжи. Но в глубине души знала — это не так.

Как будто сам Бог подталкивал меня к следующей тайне. Начало ей положило робкое касание моего платья. Выходя из подвала и не успев даже обернуться, я услышала женский голос, очень тихо повторявший последние слова Дейви, словно тайный, связывавший нас пароль:

— Господь похож на любовь или ветер, Он за пределами нашего понимания, Он бесконечен и слышит любые молитвы. Ему не важно, молятся ли Ему в церкви или в саду, на латыни, английском или греческом, с радостью или слезами.

Это проговорила мать погибшего юноши. Я посмотрела ей в глаза. Я все еще не знала, как ее зовут. Ее лицо сохраняло следы перенесенного горя, но глаза снова обрели проницательность, должно быть, некогда придававшую ей обаяние.

— Я уже давно хочу спросить вас, миссис, зачем вы сюда ходите? — тихо, но просто спросила она, словно мы были старыми друзьями. — Я знаю, кто вы. Что же привело вас к нам? — Наверное, я не смогла скрыть обиду на недоверие ко мне. — О, я не имею в виду то, о чем вы, наверное, подумали, — торопливо сказала она. — Я вовсе не хочу сказать, что вы шпионите. — И она протянула мне добрую натруженную руку. — Я знаю, вы хорошая женщина. У вас должны быть на то причины. Только у меня у самой взрослые дети… — Тень, упавшая на ее лицо, напомнила мне — одним из этих детей был Марк. Но она решительно улыбнулась. Не об этом она хотела со мной поговорить. — И я знаю, на что они способны. Вы не поверите, что они вытворяют, лишь бы вывести родителей из себя. И вот я смотрела на вас и думала: может быть, и вы такая же. Пришли ли вы сюда ради нашего Отца или из-за вашего отца, если вы понимаете, о чем я говорю.

Мы рассмеялись (она на свою остроту, я частично на ее дерзость, а частично — неохотно — на высказанную ею правду). Смеясь, она указала худым пальцем на мою повисшую руку. Я даже не заметила, что изменила ее положение.

— Смотрите, вы перекрестились, — сказала она. — Вы иногда креститесь. Я заметила это там, в комнате. Вы ведь не из наших?

Я глупо улыбнулась. Она отличалась проницательностью.

— Возможно, вы и правы. Я не думала…

— Не навлекайте на себя беду. Не приходите больше. Не впутывайтесь в неприятности. Берегите себя, — быстро говорила она. — Подумайте о семье. — Затем она пристально на меня посмотрела с немым вопросом в глазах. — Как вы думаете, вы могли бы нам помочь? — Я кивнула. Она мне нравилась. Теперь я поняла: она все время готовилась задать этот вопрос. Мне показалось, ей можно доверять. — Осмотрите наших больных, — по-деловому попросила она. — У вас золотые руки. Я покажу вам где, отведу. Это действительно нам поможет.

Так я стала тайной сестрой милосердия лондонских еретиков. И вместо того чтобы идти после обеда в подвал Дейви, я пробиралась к собору Святого Павла, встречалась со своей новой подругой (ее звали Кейт, хотя из предосторожности больше она мне ничего не сказала), шла в Богом забытые улочки Лондона, в сырые комнаты, давала больным гвоздичное масло, ставила травяные компрессы, а иногда просто приносила одиноким людям миску густого супа и пару теплых слов.


Джон не знал, кем являлись мои пациенты, но теперь по вечерам мы опять иногда сидели в гостиной или по очереди толкли в ступке корешки и пряности, и я видела, как он радуется, что я снова принялась за дело, способное заполнить мою жизнь.

Все эти месяцы мы делали вид, будто счастливы друг с другом: подробно обсуждали за столом его дела, наблюдали, как растет Томми, — но перестали быть мужем и женой. На ночь я клала ребенка в постель между нами и всякий раз, когда он пытался дотронуться до меня, жаловалась на головную боль или ломоту в спине. Он казался прежним и вел себя по-прежнему, но я не была в нем уверена. Я не хотела раскрываться перед ним, любя его так, как любила раньше, любовью, сделавшей бы меня уязвимой, если бы в запасе у него еще оставались тайны. На мои извинения он только грустно смотрел на меня и прижимал к себе как ребенка.

— Ты слабее, чем кажешься, маленькая Мег, — шептал он, и я была уверена: он все еще чувствует себя виноватым в том, что обманул меня; и надеется вернуть меня постепенно, мягкостью.

Той мрачной зимой, когда мы обсуждали и сравнивали симптомы моих бедных и его богатых пациентов, сверяясь по его книгам или рассуждая, действительно ли масло скорпиона помогает при головной боли, совместная работа согрела наши отношения.

Когда приходил доктор Батс, я снова теперь иногда оставалась внизу и сама удивилась, почувствовав к старику почти нежность, несмотря на все его высокомерные тирады о том, что медицина — дорогостоящее дело для богатых, несмотря на мои подозрения, что он вовсе не такой великий врач, каким себя считает. В сердце потеплело после рассказов Джона о том, как он защищал своих подопечных, симпатизирующих лютеранам, и ездил к Уолси. По-своему он был смелым. Я также ценила доброту доктора Батса и радовалась, когда он нюхал мои порошки и что-то советовал. Он это делал всегда с добротой и иногда с пользой для дела, а Джон с одобрением смотрел, как сердечно я его благодарю.

Я изо всех сил старалась помочь способной Маргарите найти себе занятие в жизни, как нашла его я. Она повторяла: глупо ломать себе голову над тем, талантлив Джон или нет. Я пыталась последовать ее совету и одновременно искала способы восстановить доверие к Джону. Добавляя в лекарство щепотку еще какого-нибудь снадобья, я все время напоминала себе: все мои мечты осуществились, хотя и не полностью. У меня есть муж, которого я хотела, дом, который я хотела, и еще Томми, освещавший мою жизнь, чего я прежде и представить себе не могла. Конечно, можно научиться жить с реальностью, не во всем совпадающей с мечтами. Конечно, мы найдем компромисс.

Втайне меня раздражало, что Джон и доктор Батс не разрабатывают никаких важных медицинских теорий, а только переписываются с итальянскими учеными (эту мысль, кстати подбросила им я), но я старалась не думать об этом. Размышляя, как пристроить к делу Маргариту, я решила, что всем будет хорошо, если я стану предлагать им темы для переписки с Весалием. Мне понравилась эта идея. Как-то вечером я ненароком спросила:

— Почему бы вам не попросить его подумать над тем, насколько глубоко Гален знал анатомию человека? — Бледные глаза доктора Батса загорелись, он начал потирать руки. — Может быть, его знания были более поверхностны, чем мы думаем.

Джон удивленно рассмеялся, как будто я выдала какой-то важный секрет (хотя все дошедшие до нас теории Галена основывались на экспериментах не с людьми, а со свиньями; это было общеизвестно).

— Да ты иконоборка, Мег. — Джон мягко усмехнулся. — Но мысль верная. Почему бы нам об этом не подумать?

Снова почувствовав себя уютнее в замужестве, я смогла оценить, как свободно, иронично Джон вел себя по отношению к наставнику. Как-то вечером я удивила их, громко расхохотавшись на анекдот о некоем слуге Эдди из медицинского колледжа. Когда его нанимали на работу, Эдди говорил, что его жена умерла в Ворчестере два года назад, и живописал, как горячо молился на ее могиле. Но когда он получил разрешение на второй брак, предположительно усопшая жена приехала его искать. Что-то трогательное было в том, как они хотели рассказать мне эту смешную историю, в том, как старались перещеголять друг друга в остроумии и радовались своим шуткам.

— В конце концов он сказал: «Ну что ж, я счастлив, что она жива, это прекрасная женщина», — хмыкнул Батс.