Он смотрел на картину, предназначавшуюся для Эразма, — небольшую копию портрета Моров, подарок Томаса Мора старому другу. Справа — Мег, наклонившись, показывает старому сэру Джону какое-то место в книге. Гольбейн хранил ее в своем бауле. Вынимал по нескольку раз в день и, отгородившись ото всех в кабаке, смотрел с непонятной болью и одновременно гордостью за свое мастерство. Он выпивал при этом слишком много пива, но света в душе не прибавлялось. Мучаясь угрызениями совести — ведь он оказался никудышным семьянином, — Гольбейн написал портрет Эльсбет с детьми и хотел преподнести ей в знак любви, но картина вышла унылая: старая потрепанная Hausfrau[15] и хнычущие дети безнадежно смотрят вдаль, не на отца, любящего не их мать и ненавидящего себя за это.

И все-таки в течение нескольких месяцев Гольбейн не отвечал на письма из Фрейбурга. Он с первого взгляда узнавал паучий почерк и говорил себе, что не собирается бороздить Рейн, просто чтобы посидеть с фрейбургскими изгнанниками и поплакаться на трудные времена. Он твердо вознамерился добиться успеха в Базеле. Хотя для художников действительно наступили трудные времена — все церкви замазали штукатуркой, — он все-таки находил в типографиях кое-какую работу и получал кое-какие деньги. В глубине души он понимал — есть более серьезная причина, по которой он откладывает визит к первому покровителю. Он все еще не знал, как рассказать проницательному философу о пребывании в Англии, не выдав своей тайны и не выставив себя дураком.

Как бы то ни было, он не хотел пока расставаться с картиной и засовывал письма под дубленые шкуры в вонючей каморке под лестницей в предместье Санкт-Йоханнес. Когда маленькая Катерина, с невероятной энергией ползая по полу, нашла их и, играя, начала рвать и разбрасывать клочки, он принялся комкать их и кидать катышки в горлышко большого кувшина, который, кажется, ни разу не покидал верхней полки на кухне.

Тут подвернулась Эльсбет. Она ничего не сказала, но за обедом, разгладив клочки, положила подле него кучкой три письма и стала смотреть своими усталыми, красными, полными упрека глазами. Он не выдержал. Почему она всегда так смотрит? Разве на заработанные в Лондоне деньги он не купил им новый дом? Разве не продал свой бархатный жакет, чтобы купить ей новое коричневое платье?

Не говоря ни слова, он сердито засунул письма в карман, выскочил из дома и, миновав книжный склад Фробена, прошел к реке, так и не съев приготовленное ею для него жаркое. Потом проголодался и купил с лотка мясной пирожок. Под бодрящие запахи пива и свинины, убаюканный приглушенными разговорами одетых в блекло-коричневые сюртуки мужчин, тоже бежавших от своих жен, он успокоился, вытащил письма и прочел их. Со свойственной ему изящной любезностью и лишенный чванства, которое можно было ожидать у такого знаменитого человека, Эразм жаждал узнать новости о Лондоне, Море, его семье и особенно, как подчеркивал ученый, о самом Гольбейне. «Вами интересуются Бонифаций и остальные», — гласила приписка к одному из писем. Гольбейн сдался.

Он не был писателем. Он выражал свои мысли на бумаге с косноязычием, повергавшим его в отчаяние. Оставалось только ехать во Фрейбург. Он вернулся домой, грубовато полуобнял-полуприжал Эльсбет — так он часто извинялся перед ней за вспышки раздражения, — отметил на ее лице принужденную полуулыбку, с которой она обычно если не прощала, то принимала извинения, попросил сложить баул и направился к реке.

И вот он здесь, сытый, довольный, в удобном доме, предоставленном отцами города в распоряжение знаменитого гостя. На обеде присутствовал и Амербах, и он показывал ему копию семейного портрета, привезенную Эразму от Мора. И все расхваливали ее до небес. Он бодро рассказывал про красоты огромного вонючего роскошного Лондона, стараясь как можно подробнее описать блестящий двор, свои успехи на поприще портретиста и уводя разговор от Моров, и все было в порядке. Когда он рассказывал про английскую столицу, город ожил в его воспоминаниях, и блаженный самообман, будто Мег находится на расстоянии одного лодочного перегона или где-то тут, в саду, затмил горькую реальность. Изгнанники даже не слишком плакались. Только во время предобеденной прогулки, задумчиво глядя на реку, Эразм коротко сказал:

— Страсбург, Цюрих, Берн, Констанц, Санкт-Галлен, а вот теперь и Базель: все стали на путь фанатизма. Сегодня трудно найти место, где можно спокойно думать. Но здесь неплохо.

И Гольбейну не пришлось решать, отступиться ли от города, в который он вернулся. Он облегченно вздохнул. Стояла жаркая августовская ночь, но у Эразма горел огонь. Гольбейна разморило, ему уже нравилось тепло огня и возобновленная дружба, он опять с восторгом смотрел, как Эразм кутается в постоянно распахивающееся меховое пальто. Старику было холодно, даже когда холодно не было. На нем же почти не осталось мяса, с благодушной снисходительностью думал Гольбейн, осознавая мощь собственной плоти и расслабленно развалившись на скамье задолго до ухода Амербаха. Впервые после Англии он почувствовал себя дома.

— Расскажите мне поподробнее, дорогой Олпей, — начал Эразм, попрощавшись со своим гостем, энергично сверкнув глазами и откинувшись в кресле. — Умору про Мора, — прибавил он.

Гольбейн помнил — Эразм всегда любил каламбуры. Название его самой известной книги «Moriae Encomium» в переводе означало «Похвала глупости», но этому названию, придуманному в доме Мора, были предпосланы щедрые комплименты хозяину, прославившие его по всей Европе, так что слова эти можно было понять и как «Похвала Мору», которого Эразм называл любезным сердцу другом исключительной прозорливости ума. Эразм сам рассмеялся незамысловатой шутке тихим, сухим, приятным смехом и посмотрел на вспыхнувшее лицо Гольбейна. Он ждал.

Гольбейн полностью расслабился и больше не беспокоился о том, разгадает ли Эразм его тайну. Он поудобнее поставил локти на стол и начал разговор о старых друзьях Эразма — Морах. Он говорил с восторгом, который долгое время пытался забыть. Рассказывал о красивом доме, о саде в Челси, о грубоватом юморе госпожи Алисы, о гибкости ума Мора, о том, какое удовольствие доставляют беседы с ним на любую тему, о лютневых дуэтах, о почете, каким юрист пользуется при дворе.

— Конечно, обитатели Стил-Ярда не в восторге, что он положил конец их торговле религиозными книгами, — в интересах справедливости вспомнил художник, — и мне не слишком приятно вспоминать, сколько времени мы провели с Кратцером, гадая, как он обращается с теми, кто их читает.

Он замолчал, прежде чем двинуться дальше, ожидая реакции Эразма. Тот понимающе кивнул, ничем не давая понять, что осуждает критику своего друга.

— Да-а. То, что он сегодня пишет о религии, частенько и меня приводит в недоумение, — ответил он тонким резким голосом, одобрительно покачав головой.

Казалось, он внимал Гольбейну так благосклонно, что тот даже подумал, а не рассказать ли про узника в сторожке. Но все-таки решил промолчать. Честность честностью, но он не сплетник. Ведь он не знал точно про узника, не знал точно и в какой степени сочувствует несчастным селянам из Рикменсворта. Он не верил, чтобы такой искренний человек, как Мор, мог иметь какой-нибудь не вполне благородный мотив держать в сарае человека с лицом, превратившимся в кусок мяса. Он просто не мог понять, что это за благородный мотив.

— Ну, я не знаю, — хохотнул он. — Но вот что я вам скажу. Я хоть и провел столько вечеров с Кратцером, костеря Мора за зверское отношение к новым людям, но теперь, увидев, что натворили наши новые люди, захватив бразды правления в Базеле, начинаю думать — Мор не так уж и не прав. — Эразм рассмеялся, и Гольбейн поспешил в более надежное укрытие. — Обаяние Мора беспредельно, — улыбнулся он. — Его любят. Там даже латынь в школах преподают на предложениях типа «Мор обладает уникальной ученостью и разумом ангелов».

— Ах, мой старый друг, я еще надеюсь увидеть его перед смертью, — с тоской вздохнул Эразм. — И его детей. Я так хорошо помню этих маленьких темноволосых девочек…

— Теперь все они выросли и замужем, — неожиданно печально сказал Гольбейн. — Вероятно, у них уже свои дети.

— Маргарита, Цецилия… маленькая Лиззи, — вздыхал Эразм. — Даже маленький Джонни. А как удачно мой старый друг выбрал воспитанниц! Какими прекрасными супругами они все стали, как правильно будут растить своих детей. У них хорошая наследственность, хорошее образование, которое дал им он. Удивительно разумное решение. Даже маленькая… — Он замолчал, искоса посмотрев на Гольбейна веселыми птичьими глазами. — Маленькая…

— Мег! — выпалил Гольбейн, оскорбившись паевое предательское сердце — оно бешено забилось. — Мег Джиггз.

— Да-а, — протянул Эразм. — Мег Джиггз. Чудесное дитя. Умненькая. Помню, она поздно попала в дом… — Он задумчиво посмотрел на пылающие щеки Гольбейна. — Я назвал их маленькими, но, разумеется, чисто в силу привычки. Как глупо с моей стороны, ведь на вашем портрете все они сегодня выше и красивее нас с вами. — И он добродушно улыбнулся.

— Ей сейчас за двадцать. — Как громко бьется сердце. К своему тайному ужасу, Гольбейн почувствовал, что подступают слезы. Он яростно принялся тереть нос. — Холодное лето, — скороговоркой извинился он. — Она как раз объявила о своей помолвке, когда я уезжал. Теперь уже прошло больше года. Наверное, она давно замужем.

— За Джоном Клементом… — подсказал Эразм, многозначительно приподняв одну бровь на четверть дюйма.

Гольбейн кивнул, не сильно удивившись, что Эразм в курсе. В конце концов, его почитатели жили по всей Европе.

— Мы подружились. — Он растирал лицо большим полосатым кашне. — Мы с Мег, я хочу сказать. Клемент… В общем, я не понял… — Он замолчал, вдруг осознав, что его голос, как пьянчуга, выбалтывает тайну.

Эразм любезно кивнул. Легкая улыбка на тонком немолодом лице с морщинистой кожей всегда словно намекала, будто он понимает намного больше, чем говорит. Бровь поднялась еще выше.