— Нет. Я буду счастлив думать: «Вот мальчик, мой и Мег; внук Томаса Мора».

И поцеловал меня в губы, словно умоляя замолчать. Так же тихо он поборол печаль после смерти брата, хотя несколько дней ходил с красными глазами. В то утро он пожелал удалиться в свою комнату, сказав, что хочет выспаться и помолиться, но, шагая к дорожке, послал мне воздушный поцелуй. («У нас впереди вся оставшаяся жизнь; давай соблюдем приличия в ближайшие несколько недель». Когда он произносил эти слова, его глаза улыбнулись, как прежде.)

Постояв еще несколько минут на солнце, чувствуя его ласковое тепло, отгоняющее все ужасы минувшей ночи, я, когда вошла в темный дом, из-за плывущих в глазах цветных пятен не сразу увидела отца, ожидавшего меня.

— Джон получил мое согласие, — произнесла я с максимальной юридической сдержанностью, которой, я знала, он всегда ждал от близких.

Я совершенно не была готова к тому, что последовало. Он судорожно вздохнул и крепко прижал меня к груди, чего не случалось никогда прежде. Щетина колола мне лицо, а его слезы заливали мои щеки.

— Так рад за тебя… за него, — прошептал отец, — за всех нас.

Я крепко обняла его в ответ. Пожалуй, меня больше взволновало его объятие, чем помолвка.

В его теплых руках мне вдруг стало стыдно. Как я могла быть такой мнительной? Ведь все понятно: отец — хороший человек, я могу верить ему, верить вере в него Джона. Я как будто оправилась от неведомой для меня болезни. Невыносимая скорбь расстроила рассудок, превратила меня, как пишут в медицинских книгах, в «одинокого, снедаемого страхами, завистливого, скрытного и темного» человека, или то была истерия, или что-то с маткой, от чего женщины сходят с ума. Но что же мешало мне с самого начала понять — кнуты и власяница отца свидетельствуют лишь о его аскетизме? А бешеные ругательные памфлеты, чья темная сила так испугала меня, — лишь официальная точка зрения, как и говорил Джон. Они выходили под псевдонимом, поскольку не отражали мнение отца. А сапожник, так жестоко избитый за свои религиозные убеждения, скорее всего просто стал жертвой свирепых тюремщиков еще до того, как отец взял его, стремясь составить верное представление о его воззрениях в тиши и уединении нашего сада. Моя память отшатывалась от палок и веревок, валявшихся в маленькой сторожке. Я не вполне могла их объяснить, не могла и совсем забыть. Но они уже не давили как прежде. В конце концов, тот человек убежал, разве нет?

И мои сомнения отошли в прошлое. Отныне покой воцарился в моем сердце. Я пребывала в солнечном состоянии и не могла поверить, что когда-то считала себя измученной старой девой, в сумерках целовавшей художника под шелковицей. Я не понимала, как это случилось, но теперь обитала там, где можно ждать счастья. Казалось, все хотели мне угодить и сделать что-нибудь приятное. Высохли слезы, которые я прежде постоянно чувствовала где-то внутри. Они словно ждали подходящего момента, чтобы залить бдительные, сухие, настороженные глаза.

— Я всю жизнь тебе этого желала, — сказала госпожа Алиса с преображенным улыбкой лицом и над руинами ужина заключила меня в свои мощные объятия. Я видела, как она весело подмигнула через мое плечо отцу. (Отец, по сравнению с Джоном казавшийся карликом, приобнял его за плечо и тоже изменился: его лицо, на котором не было заметно никаких признаков сильных ночных эмоций, стало мягче, — правда, усилия казаться обычным забавником не достигали цели, но, может быть, виновато освещение.) Госпожа Алиса делала вид, будто за спокойной улыбкой Джона не замечает задумчивости, его темного костюма и черных кругов у меня под глазами. Она принялась энергично решать практические вопросы, что всегда доставляло ей удовольствие. — Нужно так много всего подготовить. Белье. Посуду. Ножи. Управляющего. Горничных. Обить стены. Да, там нужно сменить обивку. Ведь промерзший старый амбар совершенно непригоден для жилья. Я всегда это говорила. Вы только и будете что устанавливать дамбы от сквозняков.

— Где? — спросила я, отупев от счастья.

С озорной улыбкой волшебника, исполнившего удачный фокус на глазах изумленной публики, она внимательно посмотрела на меня, затем на отца, на его башмаки.

— Муженек, — притворно возмутилась она, — ты меня поражаешь. Ты что, не мог им сказать? — Она снова посмотрела на меня и покачала головой. — На Старой Барке, разумеется. — Как будто это было ясно уже всем и давно. — Твой отец решил — когда вы поженитесь, вам захочется жить именно там. Это тебе свадебный подарок.

Мы с Джоном посмотрели на отца со смешанным чувством радости и сомнения, но он ничего не сказал, а лишь заключил нас в неуклюжие объятия, означавшие, пожалуй, что отныне мы будем счастливы все и всегда.


Наша свадьба состоялась сентябрьским утром. Мир заливал золотой свет позднего лета. Мы просто обменялись кольцами у входа в церковь Челси. Присутствовали Роперы, Хероны, Растелы, отец с госпожой Алисой, три дочери Мора со своими мужьями, молодой Джон Мор с Анной Крисейкр (теперь они тоже были помолвлены) и старый сэр Джон, с палочкой, но державшийся прямо, как всегда. Когда мы вышли из церкви, он поцеловал нас и, с обычным своим свирепым взором, пожелал нам счастья. Елизавета плохо себя чувствовала и прислала извинительную записку. Я почти не обратила на это внимания. Потом мы сели в лодку и отправились в город на свадебный обед в наш будущий дом, приготовленный Мэри и госпожой Алисой. Я смотрела, как с каждым движением весла удаляется дикий берег Суррея. Мне нравилось, что речная вода ближе к причалу становится грязнее, нравились зазубренные очертания города, открывающего нам свои объятия, и я чуть не засмеялась, когда мы ступили на камни мостовой, туда, где должны были провести свою первую ночь в новом доме.

От важности события, жары, тугой шнуровки, голода, поездки у меня немного кружилась голова. Джон стиснул мое плечо, и, прежде чем осмотреть беспорядочные каменные фасады Баклерсбери и Уолбрук, при виде дома, хранившего почти все наши общие воспоминания, знакомых окон, кладки красного и темно-желтого кирпича, высоких каминных труб напротив церкви со старинными зарубками на стенах, свидетельствовавшими о былых наводнениях, мы обменялись радостными взглядами.

День уже клонился к вечеру, и местным жителям улица, наверно, казалась спокойной. Но мы, непривычные селяне, то и дело вздрагивали от шума реки, от гула Чипсайд. Людей в тускло-коричневых суконных накидках, ярких штанах-чулках и ливреях лондонец скорее всего счел бы последними утренними торговцами, мне же они представлялись толпой. Вдруг из улицы, отходящей от церкви Святого Стефана, что на Уолбрук, выскочил пьяный полоумный Дейви, судя по всему, все еще пытавшийся сбыть легковерным покупателям какой-нибудь дурацкий глаз тритона, хотя, может, он и сам верил в его чудодейственную силу. Валяя дурака, он завопил:

— Маленькая мисс Мег вернулась! Добро пожаловать, миссис! Здорово, мастер Джонни! — И прежде чем Джон угрожающе загородил меня, стащил передо мной шапку. Отец строго посмотрел на него, и старый мошенник тут же исчез в вонючей дыре, продолжая кричать из-за стен. — Благослови вас Господь!

Я почувствовала, что город весело улыбнулся мне в знак приветствия. Когда мы сгрудились в умывальне, отец и Джон все еще смеялись над выходкой полоумного Дейви («И впрямь „мастер Джонни“!» — ухмыльнулся отец, качая головой). Прежде чем сесть за пиршественный стол, накрытый для нас госпожой Алисой, хотелось смыть речную грязь. Даже когда Джон начал накладывать мне в тарелку лебедятину, свинину, требуху, тушеные яблоки и айвовый пудинг и пошли тосты, у меня в ушах все еще раздавались вопли полоумного Дейви. Его трескучий голос казался более реальным, нежели волшебное застолье с людьми, желавшими мне и любви всей моей жизни вечного счастья.

Однако в последующие месяцы я убедилась — все это правда. Джон, прикрыв непроницаемые глаза, в реальности проводил пальцем по моей руке или спине, я оборачивалась к нему, и он целовал меня. Мы действительно могли запереться в спальне, слиться в объятиях, и знала об этом только горничная, украдкой улыбавшаяся утром. Мне все еще трудно было поверить в мое повседневное счастье, когда я собирала в саду сладкие яблоки и смотрела на наливавшиеся золотом листья, когда вешала в гостиной копию портрета отца, подаренную нам госпожой Алисой, карту мира — подарок Роперов — и, после некоторых сомнений, рисунок с меня, над которым так старательно трудился мастер Ганс перед отъездом из Англии. (Я зря волновалась. «Прекрасно, — искренне воскликнул Джон, увидев рисунок. — Мастер Ганс — талантливый художник».) В гостиной также поселились наши мерные мисочки для лекарств и триста книг, собранные Джоном за эти годы. Сюда же я поставила ткацкий станок для лент. Я молола зерно на кухне, иногда пощипывала лютню и вышивала детские рубашонки. Мы стали частью мира. Все было слишком хорошо, чтобы быть правдой.

Работа Джона в колледже с королевским врачом доктором Батсом придавала нашей жизни упорядоченность. Целыми днями он беседовал с учеными и медиками, читал, проводил опыты и лечил самых важных людей страны. Как прежде он был предай отцу, так теперь предан доктору Батсу — рассеянному старику, который по ночам при свече читал трактаты, у которого еда падала мимо рта и который не замечал почти ничего, что нельзя было ампутировать или смазать лекарственной мазью. Джона словно успокаивала его простота. Он говорил, что в жизни научился одному важному делу — не ждать улыбки короля и не рисковать жизнью из-за нахмуренных королевских бровей. Мы не боялись, что доктор когда-нибудь станет близким другом короля, вызвав тем самым целый ряд сложностей в нашей жизни, сложностей, которые познал дом Мора, когда король решил почтить его своим покровительством. Доктор Батс никогда не стал бы придворным.

По сравнению с людьми науки, всегда окружавшими отца, доктор Батс показался мне чудаком, путаником и хвастунишкой. Но я гнала эти мысли, так как мало смыслила в медицине, а Джон, обладавший глубокими познаниями после долгих лет учебы в заграничных университетах, восхищался этим человеком.