Дни обещали быть спокойными, в доме остались только госпожа Алиса и слуги. Жизнь складывалась неплохо, и я не возражала против того, чтобы уединиться со своими мирными мыслями о близком блаженстве. Мне уже не надо думать о западной сторожке, не надо украдкой бегать в Новый Корпус. Я могла в свое удовольствие читать, вышивать и в сухие весенние дни ходить на прогулку. Но мне не хватало мастера Ганса.
Итак, после влажной весны, в начале жаркого лета, когда появились первые сообщения о потной болезни, в доме находились всего две женщины (молодой Джон и Анна Крисейкр, пропадавшие в классной комнате, не в счет).
Я знала о последней вспышке потной болезни в Лондоне не понаслышке. Когда мне было четырнадцать лет и Джон Клемент еще состоял на должности моего учителя, она молнией ударила в наш дом на Баклерсбери. Эндрю Аммоний продержался двадцать часов — он метался в бреду на темном чердаке, а мы метались за врачами, холодным питьем и примочками, — но большинство людей погибали в первый же день, иногда за один час: болезнь растворяла их в жару и обильном поту, вызывая жажду и бред.
В комнате больного находились только я и Джон. Забыть страшный запах болезни невозможно. Все, что я слышала о потной болезни, вылетело у меня из головы. А ведь Клемент рассказывал мне, что впервые она появилась в 1485 году, в начале вялого правления старого короля Генриха. Люди говорили, значит, он будет править весь в поту, покоя не будет. Джон рассказывал и о второй вспышке, в 1517 году, когда мы уже жили на Баклерсбери; в тот год Мартин Лютер объявил войну церкви, и отец утверждал, будто в эпидемии виновны еретики, снова отравившие политику.
Аммоний кричал: «Лжецы! Лжецы! Лжецы!» — и мы не могли понять, кого он имеет в виду. Мы выбились из сил, удерживая его на кровати. В темной комнате валялись груды влажной одежды, ведра, медицинские инструменты. Оставаться с ним было опасно, но нас это не пугало. Самое главное, он страдал, его измученное тело еще жило. Потом он ослабел, тихо сказал: «Я устал» — и вдруг так отяжелел, что мы не могли поднять его, даже подхватив с обеих сторон под руки.
— Не засыпайте, — бормотала я, а по моим щекам катились слезы. — Пожалуйста.
Джон тоже плакал.
— Вам нельзя спать, — уговаривал он. — Послушайте меня!
Но итальянец уже не слышал. Его глаза закрылись, и, как ни старались, разбудить его мы не смогли. Мы оба знали — он больше не откроет глаза.
Я никогда не чувствовала себя такой беспомощной и жадно хватала воздух. Снизу что-то давило. Я натянула на умирающего простыню, как будто еще оставалась надежда, что он выживет. Видела слезы на лице своего учителя, слышала наше неровное тяжелое дыхание и изо все сил пыталась услышать дыхание третьего человека, но оно прекратилось. Джон говорил мне, что именно в ту минуту решил стать врачом. Конечно, эта смерть усилила и во мне желание уметь лечить. Но тогда я ощущала только запах гибели — темный, всепоглощающий. Отец назвал его запахом ереси.
И теперь, услышав, что люди от новой эпидемии бегут из Лондона в деревни, я решила помочь. В Челси было неопасно, просто много голодных беженцев, нуждавшихся в крыше над головой. Раскачиваясь на волнах предстоящего счастья, я почему-то чувствовала себя неуязвимой. В своих ежедневных письмах я не писала Джону, что регулярно ношу им еду, что мы с госпожой Алисой с помощью старосты отцовской фермы перестроили второй амбар за большим полем и разместили там людей. В тот год его должны были избирать в колледж. Я просила его до избрания даже не отвечать на мои письма, чтобы он ни на что не отвлекался. У него хватало забот. Пусть он полностью сосредоточится на том, как произвести впечатление на членов колледжа, а не беспокоится обо мне.
Когда отец сразу же после подписания мирного договора вернулся в Челси — правда, молодые еще оставались в деревне или, как Уилл и Маргарита Ропер, в городе (к моей зависти, они поселились на Баклерсбери), — госпожа Алиса убедила его, что мне не стоит каждый день ходить к беженцам.
— Ты должна быть осторожнее, Мег, — мягко сказал мне отец, увидев, как я с корзиной отправляюсь в Челси.
Но не положил мне при этом руку на плечо — такой простой жест отцовской любви и заботы. Я столько лет надеялась, что он обнимет меня, и чувствовала себя в стороне, особенно когда он прижимал к себе своих взрослых детей, а до меня не дотронулся ни разу и даже не очень старался разубедить. И я пошла в деревню. Может быть, у него было слишком много забот. Хоть переговоры с французами и увенчались успехом, теперь король просил его помощи в расторжении своего брака. Отец прямо не отказал, но поговаривали, что бешенство, вызываемое у него ересью, удвоилось. Какой-то оборванец из амбара шепнул мне, будто отец лично принимал участие в обыске дома Хамфри Монмаута, одного из покровителей еретика Уильяма Тиндела, но обнаружил лишь бумаги, весело догорающие в каминах. Прочитать их не удалось.
— Помоги ему, Господи, остановить ересь, — пробормотал он, глядя на меня с непонятным выражением. — Посмотрите только, каких бед они натворили — смерть, болезнь, Божье проклятие. Да споспешествует ему Господь!
Он сказал то, что я, по его мнению, хотела услышать, но прозвучало это не очень искренне, и мне стало интересно, какому Богу он молится сам. В Лондоне арестовывали лоллардов, в Колчестере — «христианских братьев». Но сторожка стояла пустой (я время от времени заглядывала туда, но не видела никаких признаков человеческого присутствия; очевидно, отец после того случая сделал свои выводы). И все происходящее не в Челси отодвинулось — другой мир, игра, в которую разные люди играют по разным правилам и которая мало связана с нашей повседневной жизнью. Мир такой же чужой, как временами и отец. Он почти не замечал меня, лишь изредка мы вежливо перекидывались парой слов, как незнакомые люди. Практически все свое время он уделял переписке, в которой, по моим предположениям, речь шла об арестах и казнях. Его глаза остекленели от усталости, а письма все шли и шли. Однако я радовалась его присутствию дома. Утешало уже то, что он сидел с нами за столом, надевал такое знакомое поношенное платье, а не парадные придворные костюмы, и не ездил на службу заниматься делами, которых я не понимала, а днем и ночью ходил по дорожке сада в келью. Можно было верить, что он, его глаза, сиявшие во время бесед за обедом, ворчанье слуги Джона по поводу его небритых щек и неподобающего костюма наполняют дом, отгоняют тени и пустоты и жизнь снова напоминает дни, когда он еще не служил при дворе. Я так надеялась на успех Джона, что могла думать о чем-то еще, кроме холодности ко мне отца. А по временам мне даже удавалось отгонять мысли о том, какие меры он предпринимает, пытаясь поставить преграду ереси.
Весь Лондон говорил о потной болезни — а заодно и о чуме, словно одной Божьей кары недостаточно. Хоть отец и был очень занят, как-то за завтраком он прочитал нам с госпожой Алисой письмо, где ему сообщали о болезни Анны Болейн, причем в его голосе явно слышались нехристианские нотки надежды. (Я почему-то разволновалась, когда на следующий день он получил сообщение о ее выздоровлении и его глаза замутились разочарованием.) Я чуть не прослезилась, когда он сказал, что написал Маргарите, Цецилии, Елизавете и их мужьям, попросив их вернуться в Челси. Он с удовольствием прочел письмо от мастера Ганса, сообщавшего, что он прерывает триумфальное турне (после Гринвича у него появилось множество заказчиков) и возвращается в наш безопасный уголок, где собирается закончить картину. Мне нравилось, что отец собирает вокруг себя семью, друзей, что сердце его сохранило тепло, ведь со стороны могло показаться, что оно стало холоднее, хотя бы по отношению ко мне.
Их возвращения ждал весь дом. Нас следовало встряхнуть. Уже в первые дни весны — жаркой, безнадежной — посевы на полях Челси вдоль дороги высохли, едва пробившаяся зелень пожухла. Всходы появлялись из потрескавшейся земли искривленными, низкорослыми. Коровы отощали, почти не давали молока и кричали словно от боли. Даже яблоневая листва покрылась коростой и посерела от какой-то болезни. В апреле пены на зерно за одну неделю подскочили вдвое.
— Он говорит, — шипела госпожа Алиса, — будто нехватка зерна и молока — жестокая Божья кара за ересь.
Мачеха закатила глаза — как всегда, когда шутила, — но мне показалось, что она говорила почти всерьез, иначе зачем бы ей повторять слова отца? Она не очень любила разговоры о Божьих наказаниях, но теперь все поддались суевериям. В амбаре и на соседней ферме мы кормили более сотни людей. Я ходила к ним каждый день, видела их огрубевшие, отчаявшиеся лица, видела, как они набрасываются на хлеб и бульон, и спрашивала, не заболел ли кто.
Именно там я встретилась с Джоном Клементом.
Я смотрела на бабочку. Она легко порхала на ветру, протискивавшемся сквозь запах человеческих тел, сгрудившихся вокруг котла. Двое ребятишек отошли с ломтями хлеба и кружками к поросли клевера, сели в пятнистом солнечном свете и тоже стали смотреть на нее — недолгая тишина в трескучем, колышущемся мареве. Один из ребятишек заметил меня.
— Мисс, — позвал он слабым голосом. — Эй, мисс!
И изо всех сил замахал рукой. Ему предстояло сделать нелегкий выбор. Я видела, что он не хотел упустить меня, но в то же время боялся остаться без обеда. Он повозил ногами по земле и, вставая, торопливо дохлебал бульон. Я поторопилась к нему.
— У меня сестра заболела. — Он прикончил кружку и, прямо грязную, засунул в мешок, не выпуская изо рта кусок хлеба. — Моя мама велела спросить, не зайдете ли вы ее посмотреть.
Здесь пока случаев потной болезни не было. Мы поспешили по потрескавшейся земле, спотыкаясь о еще не рассохшиеся комья земли, рассыпавшиеся у нас на глазах. Семья мальчика жила в амбаре, но тем утром возле вонючей канавы с теплой водой и гудящими насекомыми мать из одеяла соорудила для дочери палатку и перенесла ее туда, укрыв от друзей и родных. Девочке — белокурому оборвышу с красными глазами — было лет пять-шесть. Откинув одеяло, я увидела, что она тяжело дышит.
"Роковой портрет" отзывы
Отзывы читателей о книге "Роковой портрет". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Роковой портрет" друзьям в соцсетях.