— У вас талант на правду, мастер Ганс, — только и сказала она, заметив его нетерпение. В ее голосе сквозила грусть. — У отца тяжелая работа. Она его изменила. Это видно по лицу, не правда ли?

Их взгляды встретились, и Гольбейн вдруг понял — ей известна хотя бы часть слухов о том, как сэр Томас привязывает еретиков к дереву и жестоко избивает или лично участвует в кровавых допросах в Тауэре. Он отвернулся. Мег опять села. Тяжело. Глядя в пол. Снова посмотрела на него. Затем, в порыве внезапного доверия, почти прошептала:

— Об отце сегодня говорят отвратительные слова. Наверное, вам доводилось кое-что слышать.

Гольбейн понял, что она его допрашивает, но не знал, как ответить, и беспомощно развел руками. У него не укладывалось в голове, как об остроумном, обворожительном человеке, служившем ему моделью, могли ходить по Стил-Ярду такие чудовищные слухи. Мор ему нравился. Он полюбил его искрящийся ум и горевшие мыслью глаза. У него не сходились концы с концами.

— Ах, клевета преследует нас везде, — пробормотал Гольбейн. — Если вы действительно хотите узнать правду о человеке, единственно честный путь — высказать ему все сплетни в лицо. И если вы верите человеку и способны потребовать у него правды, то поверите и ответу. И тогда сможете забыть о ложных слухах.

Мег очень внимательно смотрела на свои руки и ответила не сразу. Гольбейн уже решил, что девушка задумалась о чем-то другом, но вдруг она мрачно произнесла:

— Что ж, конечно, в вашем портрете правда. Он не станет этого отрицать. Вам ничего не нужно менять. — И вдруг просияла. — А знаете, я поняла, чем можно его рассмешить. — Пришпоренная мыслью, она встала и бросилась из комнаты, прошептав: — Не уходите.

Гольбейн терпеливо и недоуменно, но с надеждой и радостью от ее вспыхнувших смехом глаза, ждал. Мег вернулась с двумя большими отрезами красного бархата. Улыбка освещала ее лицо.

— Что это? — растерялся Гольбейн.

— Рукава, что же еще, — весело ответила Мег. — Посмотрите.

И она натянула их поверх льняных рукавов его рабочей блузы. Действительно рукава — большие, красивые, из алого бархата, с роскошными пуфами и богатыми складками на локтях, длинные, мягкие, свободные внизу. Сверху пришиты пуговицы, чтобы пристегивать к платью. Но самого платья нет. Гольбейн никогда не видел ничего подобного и беспомощно смотрел на Мег, торопливо привязывавшую пуговицы под кружевами его блузы. Он отгонял от себя мысли о том, что она его раздевает, еще более смелые мысли, она как-то очень выразительно мотала головой, и на лбу у него выступила испарина. Он быстро отвернулся и стал смотреть в окно.

— Ну вот! — И Мег отступила.

Гольбейн с облегчением тоже сделал шаг назад и осмотрел себя. От шеи до пояса он выглядел настоящим грандом. Примерно одна восьмая тела была покрыта драгоценной итальянской тканью. Все остальное обтягивала грубая одежда ремесленника — скромная шерсть и кожа. Она засмеялась.

— Семейная шутка, — весело сказала Мег, мысленно перенесясь в счастливое прошлое. — Вы, конечно, знаете: отец по старой памяти еще работает юристом pro bono publico[12] в лондонских гильдиях. Ну вот: несколько лет назад, накануне войны с Францией, когда в Лондон приезжал император Карл Пятый, отцу поручили сказать речь, дабы восславить дружбу двух монархов, и дали десять фунтов, чтобы он сшил себе новое бархатное платье. Конечно, этого оказалось слишком мало для целого платья. Я не знаю, заметили ли вы, но отец ненавидит наряды, и он заказал одни рукава. Ровно на десять фунтов. Он их любит и, когда едет ко двору, надевает на обычное платье. Его слуга их терпеть не может. Бедный старый Джон Вуд думает, что отец так издевается над своей должностью, но на самом деле он просто веселится. Это у него такое лекарство от тщеславия. У меня тоже.

В ее голосе звучал вызов. Вызов дочери, которая прекрасно знает сильные и слабые стороны любимого отца и не собирается скрывать их от собеседника, смело приглашает его улыбнуться. Но ему вовсе не хотелось улыбаться. Он смотрел на алые бархатные рукава, думая о своем; у него зрела мысль.

— Ладно… просто красные бархатные рукава… из-под накидки? — спросил он. Художник уже видел, как это будет. То, что нужно. Оставалось только… — Да-да… это хорошо. Мне бы вот только найти череп… — размышлял он вслух. — Я хочу поместить в углу memento mori. Понятия не имею, куда он подевался. Вечно у меня все пропадает.

Гольбейн в сердцах начал рыться в своей куче и по рассеянности не заметил, как она прикрыла рот рукой и тихонько засмеялась.

— Мастер Ганс, вы не заметили? Это я пару дней назад убрала ваш череп. Он под столом, на кипе рисунков. Я прикрыла все покрывалом, чтобы там никто не шуровал. Я имею в виду ваши работы, а не череп. У вас могут быть неприятности. — Гольбейн словно прирос к полу и то краснел, то бледнел — она видела его работы. Затем заметил ее улыбку — почти заговорщическую — и вздохнул. Ему показалось, он не дышал целую вечность. — Коли уж мы заговорили об этом, не ходите в Стил-Ярд, если поедете с мастером Николасом в Лондон. — Мег говорила быстро, понизив голос. Предупреждала. — Отцу не нравится то, что там происходит; особенно после того как Уилл Ропер чуть было не сделался еретиком. Вы должны быть очень осторожны. — Он кивнул, посмотрел ей в глаза и убедился — ей известны все слышанные им мрачные слухи. — Не думайте, будто отец всегда такой ученый и благородный, каким вы его видите дома. Заигрывание с идеями Лютера грозит бедой. Вам нельзя рисковать. — Гольбейн опять кивнул, еще глупее. — Если вы мне не верите, загляните как-нибудь в дальнюю сторожку. — Мег замолчала, как будто испугавшись, что зашла слишком далеко, закусила губу и спросила совсем другим тоном: — Скоро ведь обед?

Ганс Гольбейн кивнул, готовый теперь повиноваться каждому ее слову, и вышел следом за Мег из комнаты. Только тут он спохватился, что на нем все еще пышные красные рукава, и кинулся назад. Несколько невеселых минут он расстегивал пуговицы и развязывал тесемочки толстыми пальцами-сосисками, по разным причинам дрожавшими.


Зря я разоткровенничалась! Я поняла это почти сразу. Но меня понесло. Мастер Ганс казался таким чистым, и мне захотелось без экивоков объяснить ему, как серьезно он рискует.

На следующее утро в той части дома, где обитали слуги, парило большое волнение: ночью из сторожки сбежал узник. Поломанные колодки одиноко болтались на петлях. Веревка, связывавшая руки маленького сапожника, валялась на полу. Дверь нараспашку. Кухарка Мэри и наша горничная Нэн только об этом и говорили, что было довольно странно — ведь все мы делали вид, будто вообще ничего не знаем про узника, пока он не сбежал. Они судили да рядили, кто открыл дверь: может, садовник?

Перед последним сеансом у мастера Ганса я сходила на место преступления. Как приятно, что тощие плечи больше не поднимаются в такт мольбы о смерти! Втайне я надеялась — у бывшего пленника хватит ума не пойти прямо домой на Флит-стрит, в объятия стражей порядка, а где-нибудь отсидеться. Я спрятала веревку в мешок, захлопнула дверь и направилась обратно. Вдруг в кустах у ворот что-то блеснуло — нож с одной наточенной стороной, каким пользуются художники. Его я тоже положила в мешок.

Была пятница, отец приехал домой. Не сняв плаща и грязных ботинок, он сидел у камина и смотрел в огонь. Вид у него был усталый, но спокойный. Сойдя с лодки, он сразу направился на поиски садовника, и тому крепко досталось. Я все думала, смогу ли когда-нибудь последовать совету мастера Ганса и прямо спросить отца, кто был этот человек, в чем его обвиняли и, самое главное, почему его держали у нас дома. От таких мыслей сердце начинало бешено стучать. Самым смелым оказался Уилл Ропер — нежнейший Уилл, ныне ярый католик и покорный раб отца. Но когда он робко посетовал, что порученный отцу негодяй сбежал, а мы все закивали и забормотали что-то в том же духе, сэр Томас Мор только засмеялся, словно исчезновение пленника не имело никакого значения.

— Что же я могу возразить человеку, который так долго находился в неудобном положении, что решил немного подвигаться? — легко сказал он.

Сбитый с толку Уилл криво улыбнулся. Мы разошлись по своим делам. Я, не сказав ни слова, немедленно вернула нож мастеру Гансу. Он вспыхнул до корней своих рыжеватых волос и неловко спрятал его.

— Вы помните наш вчерашний разговор? — Я предупреждала его. Гольбейн кивнул и уставился на свои похожие на бревна ноги. Я поняла, что он не на шутку испугался. — Насчет memento mori, — продолжила я теплее, решив, что хватит его пугать. — Я вот о чем подумала. Может, что-нибудь посложнее черепа? — И с ловкостью продавца единорога с Баклерсбери я вытащила из мешка веревку. — По-латински «веревка» будет funis, a funus — это «похороны», «труп», «смерть». Из этой веревки получится прекрасный memento mori. Все будут в восторге от вашего глубокого знания латыни. — Я помолчала. — А вам это поможет избавиться от забывчивости.

Его лицо сейчас могло сослужить отличную службу начинающим художникам — вот как надо изображать растерянность. Губы шевелились, как у выброшенной на берег рыбы. Он тяжело дышал. Милый искренний человек, он так быстро таял, когда дерзал думать, будто ему удался дипломатический трюк или обман. Затем мастер Ганс взял веревку и несколько раз перевел глаза с нее на меня. До него медленно дошло, что мне можно доверять, и в знак признательности он закивал, глаза заблестели, а из утробы, как из глубины колодца, взмыл смех.

— Funus — funis, — хмыкнул Гольбейн. — Просто замечательно.


Недели через две портрет отца был почти готов, а групповой, более сложный, только вызревал. Мастер Ганс последовал моим советам, касающимся изображения отца. На фоне зеленого занавеса, позади его хмурого заросшего лица, он нарисовал свободно свисающую веревку. Красные бархатные рукава выглядели очень эффектно. И все эти разные штуки как-то неплохо смотрелись вместе. Я почти гордилась, глядя на портрет. Как и он — это было заметно.