И вдруг воздух наполнился не сожалениями и невысказанными тайнами, а пряным запахом горячего имбиря.


Имбирный запах преследовал нас все утро. Это был день лекарств. Укрыв уснувшую Елизавету одеялом и спустившись вниз, я обнаружила в гостиной Маргариту Ропер. Она сидела одна и смотрела в окно. На столе лежали ноты и виола, но я не слышала музыки.

— Я почуяла запах имбирного чая. — Маргарита говорила мягко, как всегда. Она была моей любимицей среди сестер, ближе всего по возрасту, кроме того, я чаще, чем с другими, жила с ней в одной комнате и спала в одной постели; эта спокойная, добрая, всегда чуткая девушка теперь, несмотря на всю свою невозмутимость, считалась самой ученой женщиной Англии (эту репутацию ревностно поддерживал отец). — Ты, наверное, помогала Елизавете? Как она себя чувствует?

— Неважно, — уклончиво ответила я. Пусть уж Елизавета сама рассказывает про свои болезни. — Но сейчас она спит.

Глаза Маргариты сияли.

— Сделай мне тоже немного имбирного чаю, Мег. — Она улыбнулась и замолчала, осторожно подбирая слова, собираясь посвятить меня в свою тайну. — По известной причине…

Ее смуглое худое лицо так сияло, что я невольно улыбнулась.

— Маргарита! У тебя будет ребенок! — воскликнула я, всплеснув руками.

Когда в дверь просунулась голова Цецилии, мы варили вторую миску имбирного чая и возбужденно беседовали.

— Какой чудесный запах, — сказала она во внезапно наступившей тишине и мягко, понимающе улыбнулась одними глазами. — Мне сегодня утром было так плохо… У вас найдется еще чай?

Ни одна из трех юных матрон не спустилась к обеду. Но все в доме знали — Маргарита и Цецилия объявили о своей беременности. Отец долго беседовал наедине с мастером Гансом — тот его рисовал, и лорд-канцлеру пришлось сидеть совершенно неподвижно — и узнал обо всем последним. Такой же сияющий и счастливый, он произнес за них и их неродившихся детей — своих первых внуков — особую благодарственную молитву. Он даже нарушил правило и выпил немного вина, чокнувшись с довольными, раскрасневшимися зятьями Уиллом и Джайлзом. За будущих младенцев не пил только Уильям Донси. Он, как преданный супруг, остался наверху со своей женой.


После обеда я дождалась, пока он спустится, и заглянула к Елизавете. Она лежала на кровати, но не спала, лицо слегка порозовело, хотя по-прежнему было печальным.

— Я целый день варила имбирный чай. Ты слышала? Маргарита и Цецилия беременны. Им так плохо, что они пили только этот чай.

Она подняла на меня глаза.

— Так ты знаешь, — без выражения сказала она. — Я тоже.

— Значит, у нас будет трое октябрьских малышей! — воскликнула я, пытаясь притвориться удивленной.

— Да, — вяло ответила она, затем взяла себя в руки. — Мне очень плохо, — жалобно добавила она. — Ты сделаешь мне еще чаю?

Я натянула ей одеяло под самый подбородок и подоткнула его сбоку.

— Лежи в тепле, — сказала я. — Это не займет и минуты.

Пока я терла имбирь и кипятила настой, она лежала тихо. Я даже подумала, что она задремала, и удивилась, услышав усталый, еще более жалобный голос:

— Это к тебе приезжал вчера Джон Клемент?

Я помолчала, размышляя, как лучше ответить. Но когда обернулась, намереваясь поставить ей дымящийся чай и приготовив уклончивый бессодержательный ответ, она уже спала.

Глава 6

— Это будет замечательный семейный портрет, — заявил мастер Гольбейн, ведя меня в маленькую гостиную, превратившуюся в его мастерскую.

Комната имела симпатичный вид, хотя в ней и царил беспорядок. У окна стояла тренога (к ней еще были прикреплены первые, сделанные вчера наброски с отца), повсюду валялись драпировки, предметы, которые он рисовал на своих картинах. На столе, где Гольбейн намешивал краски, громоздилось почти столько же кувшинчиков, порошков, масел, пестиков, ступок, мисочек, как и в моем лекарственном сундучке. Я тут же почувствовала себя свободно и засмеялась.

— Да… Столько детей! Вам придется быстро нас рисовать, а то скоро дом превратится в детскую.

Тут я покраснела и не сразу смогла взять под контроль свои мысли или, точнее, тело. Оно вдруг позволило мне заглянуть в свою тайную мечту о моем округляющемся животе и представить гордость, которую я испытала бы под знакомыми, изящными руками человека, по праву считающего себя собственником брыкающейся, толкающейся будущей жизни. Я пару раз хлопнула себя по щекам, стараясь отогнать видение, но не смогла вернуть лицу хладнокровное, сдержанное выражение. Гольбейн усмехнулся. Он смотрел на меня, но словно не видел ни пылающих щек, ни вообще меня, для него я стала линиями и цветовыми пятнами, он мысленно вертел меня во все стороны, так что я наконец смутилась. Гольбейн указал мне на стул.

— А можно прежде посмотреть портрет отца? — с любопытством спросила я.

На его лицо легла тень. Он покачал головой, подошел к треноге и набросил на нее тряпку, как бы защищая от меня.

— Пока нет, — сказал он. — Еще не готово.

— А когда вы начнете писать, будет можно? — упорствовала я.

Он слегка удивился и посмотрел уже иначе, вдруг увидев меня. Затем как-то неопределенно покачал головой и просто ответил:

— Да. Позже. Это всего лишь первый набросок. Я бы хотел довести его до ума. Надеюсь, это будет важный портрет для моего будущего. Вы понимаете?

Я понимала. И не обиделась на прямоту. У него был всего лишь день, чтобы схватить лицо отца. Тот уже снова уехал в Лондон. Таким образом, у мастера Ганса оказалось больше времени для нас, поскольку мы никуда не отлучались. Но важнее всего ему отец. Я застыла, приняв позу для портрета, у меня все затекло, то и дело что-то чесалось. Порой я погружалась в прострацию, но при этом нетерпеливо представляла, что шаги за дверью принадлежат не слуге или посыльному мальчишке, а Джону Клементу, неожиданно вернувшемуся сообщить всем, что он просит моей руки.

Мастер Ганс о чем-то рассказывал. Он говорил монотонно, может быть, желая успокоить меня и удержать на месте. Время от времени он ловил мои взгляды, перебивая ход мыслей, в которых Маргарита Ропер радостно бросалась в мои объятия, поздравляя нас с Джоном, Цецилия смеялась при виде несвойственного мне девичьего смущения, а молодой Джон Мор был просто поражен. Его, впрочем, поражало все. Но чаще Гольбейн своим странным, невидящим взглядом мастерового все-таки смотрел на картон или на какую-нибудь часть моего тела. Я слушала его из розового облака счастья, откуда-то сверху и издалека.

Сначала он говорил об отцах, вообще об отцах. Банальные фразы вроде того, как многому они нас учат и как они нас любят. Затем, как о чем-то совсем обычном, рассказал о смерти своего отца; о том, какое облегчение испытала его жена оттого, что ей больше не придется посылать старику деньги, выкраивая их из крошечного семейного бюджета; о том, как трудно было выцарапать отцовские художественные материалы у монахов-антонитов в Изенгейме, последних заказчиков старого поденщика.

— Я два года писал бургомистру, прежде чем дело уладилось. Эльсбет этого бы так не оставила.

Гольбейн рассказал также о набросках лица и шеи Томаса Мора, сделанных им вчера. Он уже наколол рисунок крошечными булавками, по две-три дырочки на дюйм, и сегодня, закончив сеанс со мной, подготовит холст для портрета и нанесет на него эскиз — призрак реальности, виденной им так недолго. В малюсенькие дырочки на рисунке он надует угольную пыль и соединит пунктир линией. В результате на холсте получится прекрасный контур. И вот его-то он мне покажет. Затем он умолк, забыл про меня и сосредоточился на работе.


Пауза дала мне время обдумать непростой разговор, состоявшийся у меня вчера с госпожой Алисой. Когда я в ее кухонном царстве искала мисочки для имбирного чая, она вдруг показалась из кладовки, держа в крупных грубых руках светло-серую форму с петушиными мозгами для очередного обеда. За ней, как обычно, толпились поварята, нагруженные петушиными тушками, мешками сахара, корзинами с апельсинами, кувшинами с гвоздикой, мускатным цветом и корицей. Она готовилась наблюдать за тем, как будут подбирать ножи и горшки для варки, кипячения, парки в видах праздничной трапезы. Гостям, особенно таким любителям сытных мясных лакомств, как мастер Ганс, она всегда старалась продемонстрировать свое кулинарное искусство. Госпожа Алиса часто повторяла, что отец равнодушен к ее блюдам: он всегда накладывал себе чуть-чуть с самого ближнего к нему кушанья (хотя мы все знали — втайне он любил ее пудинг из яиц и сливок). Она явно намеревалась наготовить горы для мастера Ганса и думала о второй половине дня.

Но увидев, как я в раздумье стою у вертела над двумя маленькими медными мисочками, которые она так заботливо вычистила песком перед приездом мастера Ганса (конечно, она не ожидала, что он будет вертеться на кухне; это был просто предлог использовать небольшую часть ее неисчерпаемых запасов практической энергии), мачеха услала поварят в кладовку за мускатным орехом. При всем ее недостаточном знании латыни и нарочитом презрении к зубрежке она тонко чувствовала людей и, вероятно, заметила, что я хочу побыть с ней наедине. Поэтому хоть госпожа Алиса и удивилась слегка, увидев меня на кухне, но не задала ни одного вопроса, а просто тепло сказала:

— Для своих отваров возьми маленькую. Большую я использую для сливок.

Я на мгновение смутилась. Конечно, я не хотела рассказывать ей про имбирный чай для всех трех ее падчериц, ведь это равносильно объявлению об их беременности. Пусть уж докладывают сами. Но заметив добродушный взгляд — с тем же блеском, согревшим меня, когда я впервые попала в дом на Баклерсбери, и выражением ненавязчивой приветливости («Как тебе будет угодно»), — я решила поговорить с ней, как с Джоном, о моих тревогах, связанных с отцом. А вдруг она тоже рассмеется над моими страхами, с надеждой думала я. Теперь, когда я чувствовала, что счастье возможно и, пожалуй, даже недалеко, имело смысл узнать, как его достичь и попытаться удержать.