Как молодой Мор ни старался, он не мог понять, кто они. Он никогда не видел их ни в школе, ни среди пажей, прислуживавших в большом зале. Да и слишком они были солидными для пажей — уже со взрослой, очень короткой стрижкой. И потом, за пажами не ухаживают посреди ночи, а их манеры казались слишком властными для учеников домашней школы архиепископа.

— Вина, — повелительно сказал старший юноша лет восемнадцати.

Молодой Мор поклонился и налил вина.

— Вина, — приказал младший юноша с черными волосами и энергичными глазами, явно рассердившись, что на подносе оказался всего один кубок, и похлопал по ноге, будто подзывал собаку — словно молодой Мор был псом.

Но мальчик Мор не испугался строптивцев, а лишь вежливо засмеялся.

— Двое жаждущих, и всего один кубок, — сдержанно, как учили книги, отозвался он. — Проблема, которую я быстро могу разрешить, сходив на кухню за вторым.

Здесь их прервали. Раздался громкий смех. Из освещенного свечами дверного проема, в длинной ночной рубашке, за ними наблюдал Мортон, о котором они забыли.

— Браво, юный Томас, — раздался его густой бас. — От твоей выдержанности здесь всем стало стыдно. Вот он, — Мортон указал на младшего юношу, явно смутившегося, ведь его поймали не на самом благовидном поступке, — обидел ребенка — просто забыл, как его зовут.

Черноволосый грубиян неуклюже встал со скамьи.

— Назови свое имя, Джон, — сказал Мортон. — Пусть он тоже посмеется.

— Иоанн, — юноша мялся, как человек, не очень хорошо владеющий латынью, — Иоанн Клеменс.

Иоанн Милостивый. Архиепископ Мортон перехватил взгляд молодого Мора и разрешил ему засмеяться. Маленький Мор присоединился к жесткой насмешке хозяина над контрастом между милосердным именем высокого черноволосого юноши и его жестокосердным поступком. Старший юноша тоже расхохотался. И наконец сам Джон Клемент, к удивлению Мора, вдруг повеселел, хлопнул молодого пажа по спине и с большей элегантностью, чем можно было предположить, тоже рассмеялся над собой.

— …Мне это понравилось. С тех пор мы лучшие друзья, — легко закончил отец. Он обращался не столько к Джону, сколько ко мне, но я чувствовала — по мере того как отец говорил, Джон постепенно успокаивался. Мне даже показалось, он боялся другого конца, который мог бы выставить его в невыгодном свете. — Но, как вижу, ты по-прежнему человек настроения, Джон. Приезжаешь, никого не предупредив. — Отец слегка подмигнул мне, приглашая улыбнуться смущению, отразившемуся на высившемся над нами лице. — По-прежнему оставляешь за собой право удивлять.

— А откуда вы приехали той ночью? — спросила я онемевшего Джона. Мне хотелось еще хоть что-нибудь узнать о его прошлом. — И куда направлялись?

— О, — мягко ответил за Джона отец, — это было вскоре после войны, все еще стояло вверх дном. Джона с братом после смерти их отца воспитывали друзья. Но Джон направлялся в университет и в Лондоне остановился по пути за границу, в Лувен, где собирался стать ученым — милосердным ученым, — он опять усмехнулся, — что в нашей семье все так любили.

В разговор вмешалась Елизавета.

— Не хотите ли сыграть одного из слуг, Джон? — мило спросила она.

Не дожидаясь ответа покрасневшего Джона, она ласково закутала его в грубый плащ слуги и увела. Он обернулся к отцу с немым вопросом в глазах, и тот кивнул, разрешая ему остаться и сыграть, а затем тепло посмотрел на меня.

— Видишь, как получается, Мег, — сказал он. — Давным-давно я обещал архиепископу присмотреть за Джоном Клементом. И не нарушу своего слова. Он пережил много утрат. А страдания иногда оставляют на сердце человека рубцы. Такого человека нельзя торопить, нужно иметь терпение и уверенность, что нет таких скрытых глубин, куда ты не готов заглянуть. Но ты мудрая девушка. Я уверен, ты поймешь, что…

Он посмотрел на меня чуть дольше, чем было необходимо. Я не поняла точно, что он имеет в виду, хотя его мягкое лицо напомнило мне терпение, которым он победил ересь Уилла Ропера. Я решила — отец хочет предупредить меня.

— Мы хорошо поговорили сегодня. — Я замаскировала обиду дипломатичной улыбкой. Отец, тонкий знаток всяких скрытых глубин, хоть много лет назад и вел тайно переговоры с Джоном Клементом об условиях, на которых тот может взять меня в жены, ничем не выдал, что у него на уме. — Я обрадовалась, увидев его после такой долгой разлуки. Услышав все, что он мне сказал.

Мне понравилось, как отец еще пристальнее посмотрел на меня. Мне показалось, в его взгляде крылся вопрос. Я выдержала этот взгляд. Он первым отвел глаза.

— Ну и хорошо, — как-то неуверенно ответил он и вернулся к гостям.

Оставшуюся часть вечера я почти не обращала внимания на аплодисменты, шумные клоунские проделки, пышность, смех, а следила только за настороженными взглядами. Взглядами Джона Клемента, не смотревшего ни на меня, ни на Елизавету, ни на отца. Взглядами Елизаветы, которая всматривалась в меня и Джона Клемента с каким-то непонятным выражением. Взглядам и отца, нет-нет да останавливавшимися в задумчивости на Джоне Клементе. И конечно, долгими, внимательными, серьезными взглядами мастера Ганса на всех нас. Его пристальный взгляд схватывал наружность и душу одновременно. Когда я ловила его на своих руках, елозивших по коленям, мне становилось неловко. Но скорее всего, решила я с облегчением, художник просто прикидывает, как лучше нас написать.

Джон Клемент пробыл недолго. Как только закончилось представление и костюмы снова упрятали в сундуки, а слуги накрыли ужин и собрались уходить, он подошел к отцу. Я незаметно придвинулась к ним поближе, желая послушать, однако вмешиваться в разговор не хотела. Но отец подозвал меня.

— Джон говорит, ему нужно ехать, — тепло, но явно прощаясь, произнес он. — Как хорошо, что он нашел время навестить нас, вернувшись в Лондон. Мы будем ждать его, не правда ли, Мег? — Он помолчал и еще раз бросил на Джона взгляд, значение которого я не поняла, а потом прибавил: — Если у него будет время навестить нас после столь долгой отлучки. Когда его изберут в медицинский колледж.

Я проводила Джона до дверей и помогла надеть плащ. В полутьме, где нас никто не видел, я осмелилась поднять глаза и встретила его взгляд. Он тоже в первый раз за долгие часы посмотрел на меня с нежностью и любовью, о которых можно только мечтать, и еще с каким-то облегчением.

— Видишь, Мег, — ободряюще сказал он, берясь за дверную ручку. — Я оказался прав. Нужно лишь немного обождать. Доктор Батс говорит, меня изберут весной. Это только кажется долго, но скоро все кончится. И тогда все у нас будет хорошо. — Второй рукой он обнял меня на прощание за талию. — Я напишу. — Он открыл дверь и впустил ночной ветер. — И приеду. Скоро. Обещаю.

И он торопливо зашагал по дорожке черного сада к воде, оставив меня, ну прямо как дуру-служанку, в смущении и надежде, что теперь-то начнется счастливая жизнь.


Когда я вернулась, ко мне тихонько подошла Елизавета и сбоку заглянула мне в глаза.

— Мастер Ганс весь вечер смотрел на тебя как овца. — Она звонко засмеялась, что хорошо умела делать. — По-моему, ты одержала победу.

Вероятно, я смутилась. Одно из ее язвительных замечаний, которые Елизавете так удавались, когда речь шла о других. Но, по счастью, сейчас мастер Ганс не смотрел на меня как овца. Он сидел за столом, сияя от теплого внимания отца, которое, как и во всех прочих, вселяло в него уверенность и располагало. Гольбейн положил на стол миниатюрную копию портрета Эразма, предназначенную для архиепископа Уорема, и ответный набросок старого рельефного лица архиепископа. Его следовало передать Эразму в Базель. Он явно был доволен, что за первые две недели в Англии смог выполнить это поручение (впрочем, Уорем, один из близких отцу епископов, был добрая душа, да в любом случае отдарить Эразма было почти de rigueur[2]). Теперь он увлеченно, с акцентом обсуждал, как писать нашу семью. Мне стало ясно — Гольбейн хороший торговец. Речь шла уже о двух картинах — портрете отца (картину можно послать гуманистам в Европу) и групповом портрете, который, собственно, изначально и планировался. Еще он показал отцу свою готовую работу «Noli те tangere», где целомудренный Христос отстраняется от страстной Марии Магдалины. Я заметила — она не оставила отца равнодушным и могла стать предметом еще одной легкой для художника сделки. Я тихонько села рядом.

— В Мантуе я видел фреску, — говорил Гольбейн, настолько поглощенный своим замыслом, что, иллюстрируя его, начал передвигать на столе солонки и ножи. — Она не выходит у меня из головы. Герцог и его большая любовь — жена, — не отворачивая головы от зрителей, искоса смотрят друг на друга… они в середине… вокруг семья… кто-то слева наклонился вперед, слушает… — Он довольно замолчал, явно ожидая похвалы за хорошую мысль. — А в центре прямо на зрителя, — художник громко рассмеялся, — смотрит карлик герцога!

Я оторопела. Наступило молчание. Мы смотрели на отца, ожидая его реакции. Он немного помолчал. Затем его лицо расплылось, и он открыто, по-детски рассмеялся — щедрая поддержка, которую все так в нем любили.

— Шут в центре семьи! Чудесная мысль! — простонал он, и мы вдруг поняли, что отец отвлекся от всех придворных тревог, а ведь раньше и не осознавали напряжения в его лице. Все облегченно засмеялись, нас сблизили взаимопонимание и нежная, возвышающая любовь. — Давайте посмотрим, как это можно устроить. — Он все еще озорно усмехался, а в голове уже роились мысли. — Генрих! — подозвал он толстяка простофилю. Тот вышел из тени. — Как видите, мы имеем собственного короля шутов, — сказал он мастеру Гансу.

Вдруг меня словно осенило: я увидела в рыжеволосом любимце отца, Генрихе Паттинсоне, карикатуру на золотого короля Генриха с его крупными чертами лица и подумала, не потому ли отец держит его, а если так, то ведь это якобы простодушное замечание весьма дерзко (а может быть, мастер Ганс с самого начала планировал поместить в центр нашей семьи шута Генриха?).