Она уставилась на него. Его лицо не выражало никаких чувств. Точно так же он мог говорить о вчерашней передовице в финансовом разделе «Нью-Йорк таймс».

— Значит, во всем обвинили Джона?

Он кивнул.

— Роберт рассказал мне, что он сделал. Рассказал все, совершенно спокойно. — Он сделал паузу. — И я позволил ему все так и оставить. Я не рассказал полиции, что, когда они покидали дом, за рулем сидел Роберт. Зачем ломать будущее мальчика? — думал я. Зачем разрушать его жизнь? Я потерял одного сына. И не хочу погубить другого.

— Я могу понять это, Артур.

— Я не просчитал последствий. Сесилия, Патнэм, моя мать — все знали, что я поссорился с Джоном и позволил ему сесть за руль, хотя он был пьян. «Преступная безответственность», — так выразилась моя мать. Но я дал Роберту слово, понимаешь? Я обещал ему сохранить тайну — и до сего момента ее хранил.

Теперь она понимала причину натянутых отношений между Артуром и его детьми, его изгнания из любимой Кайавы, отчужденности между ним и женой, холодности родных… Он принял на себя вину Роберта, и данное обещание стоило ему большей части того, что он любил, и даже самой любви. А потом, разумеется, Роберт повернулся против него, и оказалось, что он всем пожертвовал понапрасну.

— С общепринятой точки зрения, — продолжал он, — во всем был виноват я. Я был пьян, я вышел из себя из-за Джона, я позволил ему уехать, хотя он был пьян. Я все равно что убил его, не говоря уж о бедном парке в другой машине и его маленькой дочке.

— Но почему Роберт оказался столь неблагодарен?

— Слишком много благодарности никто не может вынести. Я знал правду, и он не мог мне этого простить. А возможно, как говорил Оскар Уайльд: «Ни одно доброе дело не должно оставаться безнаказанным». — Он хрипло рассмеялся. — Если только забыть, что это не было доброе дело.

— Артур, у тебя были добрые намерения. Ведь это что-то значит?

— Да? Я разрушил свою семью ради сына. Не могу назвать это добром. Даже Сесилия, которая любила меня больше, чем ей бы стоило это делать, сбежала в Африку. Она не простила мне смерти Джона. — Он умолк.

— Тогда почему ты все рассказал мне?

— Потому что ты должна знать правду. Обо мне. О Роберте. Полиция штата не поверила ни одному его слову. Они не дураки, и видели массу дорожных происшествий. В конце концов, я переговорил с губернатором, сделал несколько звонков, заплатил огромные отступные семье погибшего водителя — но главное, все они не посмели противоречить Артуру Алдону Баннермэну. По иронии судьбы, Роберта спасло мое имя. Суперинтендант полиции штата Нью-Йорк лично явился в Кайаву, чтобы передать мне папку с материалами следствия, где было ясно изложено, что произошло на самом деле. «Вы, наверное, захотите сохранить это, мистер Баннермэн», — сказал он. Следователь рекомендовал арестовать Роберта по обвинению в непредумышленном убийстве и фальсификации улик. Я, конечно, забрал папку и поблагодарил его. — Он глубоко вздохнул и закрыл глаза. Выглядел он измученным, и голос его стал низким и сиплым как у завзятого курильщика. — Я чувствую себя лучше теперь, когда рассказал тебе, — прошептал он, — много лучше. Между нами не должно быть тайн.

Лучшего времени открыть ему свою тайну быть не могло.

— Артур, — тихо начала она, — у меня есть собственная история, может быть, даже более страшная, чем твоя…

Затем она осознала, что он спит, его дыхание стало глубоким и ровным. Она укутала его одеялом, выключила свет, и свернулась рядом клубочком.


Через час или два она почувствовала, что он заворочался. Сначала она решила, что дело в простуде, но когда обняла его, поняла, что не это было причиной.

— Я люблю тебя, — прошептал он. — Как я ни стар, я люблю тебя.

— Ну, похоже, не настолько стар.

— Надеюсь, никогда не буду.

Она понимала, что он нуждается в некоем заверении от нее, что она не оскорблена и не разочарована в нем, что она способна выслушать самую страшную его тайну и все же любить его, и гадала, способен ли он на то же по отношению к ней. Завтра она рискнет это узнать.

Но сегодня, однако, она лишь прижалась к нему. Он обнял ее, и, хотя сама она не была возбуждена, но почувствовала его возбуждение. Конечно же, не будет вреда, если заняться любовью, подумала она, раз он этого хочет. И кроме того, разве это не хороший симптом?

Она обняла его, прижалась покрепче, и когда он вошел в нее, позволила ему продвигаться к финалу так, как он хочет. Она была вполне счастлива дать ему немного наслаждения, особенно потому, что это казалось признаком выздоровления.

У него вырвался стон — глубокий, горловой, удовлетворенный звук, и он вздрогнул. Она ждала, что он погладит ее волосы, прошепчет что-нибудь — он всегда был самым нежным и благодарным из любовников, — но, к ее удивлению, он ничего не сделал. Она великодушно приписала это простуде и действию таблеток.

Прошло несколько минут. Она чувствовала себя все более неудобно под его тяжестью. Медленно отодвинулась, стараясь не разбудить его — и при этом ощутила странную инертность его тела — мертвый груз, безошибочно отличавшийся от веса просто спящего человека.

Ее сознание отказывалось принять это — отказывалось даже предположить такую возможность. Она не могла заставить себя разбудить его — но потом она сказала себе, что должна. Он, может быть, переусердствовал с таблетками. У него, возможно, сердечный приступ, он, вероятно, разыгрывает ее… Но даже при всей неправдоподобности последней мысли, правда начала укрепляться в ее мозгу, парализуя ее волю, парализуя в ней все, кроме паники.

Она не боялась, она даже не чувствовала ни боли, ни скорби, только леденящую уверенность и сознание полной беспомощности. Она пролежала так, возможно, не меньше получаса — трудно было определить — потом рассудок медленно, постепенно стал возвращаться. Она должна что-нибудь сделать, в конце концов.

Она встала и включила свет. Артур лежал на боку, глаза распахнуты, рот слегка приоткрыт. Красноватый румянец вернулся на его кожу. Он выглядел совершенно здоровым, а не бледным, больным человеком, каким он был всего лишь несколько часов назад — за тем исключением, что в нем не было ни малейших признаков жизни.

Она знала, что должна была бы позвонить в «скорую», доставить его в реанимацию, где бы ему к груди приложили электроды, дали ему кислород, предприняли какие-нибудь героические медицинские меры…

Но она также знала, что это было бы бесполезно, и еще более бесполезно сейчас. Его глаза говорили истину, и истиной была смерть — окончательная, бесповоротная, за гранью чудес современной медицины. Глаза его были ясные, безмятежные, совершенно безжизненные.

Знал ли он об этом? Не был ли поспешный брак следствием того, что он услышал от врача? Догадывался ли он, что конец его близок, и, возможно, будет именно таким? Она почувствовала себя преданной, но отказывалась винить его.

Она натянула простыню ему на лицо и села, чтобы подумать. Она не плакала, слишком глубоко потрясенная, чтобы дать волю слезам. «Я люблю тебя», — услышала она собственный голос, снова и снова повторявший эти слова, но теперь уже слишком поздно.

Часть третья

Время плакать

Глава восьмая

Офис де Витта на Уолл-стрит с первого взгляда производил нужное впечатление, накапливавшееся десятилетиями. Это была мрачная, угрюмая комната несколько обветшалого вида, который было способно создать только время — самое подходящее место, куда богачи могли приносить свои тайны. Единственным ярким пятном был американский флаг, свисавший со стены позади стола де Витта, рядом с парадным портретом маслом Кира Баннермэна, чьи холодные синие глаза, казалось, с презрением смотрели на стоявшие напротив стеллажи с книгами по юриспруденции, выстроившимися ровными рядами на полках. Алекса чувствовала, как медленно погружается в болото депрессии при мысли, что ей придется выдержать неприятный разговор с де Виттом — а может, виной был взгляд патриарха Баннермэнов, взиравшего на нее из золоченой рамы как на незваную гостью. Его взгляд словно преследовал ее — такое же ощущение у нее возникало, когда она смотрела на глаза детей на портретах Дэя Кина.

— Это как дурной сон, — сказала она. — Мне все кажется, что я сейчас проснусь и пойму, что ничего подобного на самом деле со мной не происходило.

— Совершенно верно, — скорбно произнес де Витт, приподняв брови. Выражение его лица пристало бы могильщику, выражающего соболезнование человеку, который заказывает похороны по самому дешевому разряду. — Все это весьма неприятно.

— Неприятно? — Слово отнюдь не показалось ей уместным, а ее нервы и так были на пределе.

Де Витт попробовал подобрать другое.

— Огорчительно? — сделал он новую, более удачную попытку. — Болезненно, — с довольным видом заключил он, словно поздравил себя с тем, что нашел наконец верное слово.

— Конечно, это болезненно, с точки зрения моей клиентки, — отрывисто бросил Линкольн Стерн, словно Алексы здесь не было и в помине. Стерн использовал любую возможность, чтобы помешать ей говорить самой, и ее это уже начинало раздражать.

Де Витт презрительно фыркнул.

— Без сомнения. И для всей семьи тоже. Не сесть ли нам?

Они сели — Алекса и Стерн на софу, де Витт, через кофейный столик от них, в антикварное кресло, казавшееся для его габаритов слишком маленьким и хрупким. Его костлявые колени задрались в мучительно неудобной позе, открыв постороннему взору черные носки с красным узором — как раз подобную расцветку презирал Артур.

Случайно или намеренно, подметила она, но де Витт усаживал своих клиентов против символов, словно бы обладающих способностью подавлять способность к сопротивлению — портрета Кира и флага. Для тех же, кто еще умудрялся сохранять присутствие духа, в запасе имелась группа фотографий в серебряных рамках: де Витт мрачно возвышается над усмехающимся Нельсоном Рокфеллером; серьезный де Витт пожимает руку Эйзенхауэру; де Витт, с выражением великомученика на лице, беседует с Никсоном.