— Саймон, — произнесла она, когда шторм зашумел снова, — я ему не любовница.

Он пригнулся поближе, чтобы лучше слышать, его лицо приняло удивленное выражение.

— Правда? — спросил он. — Тогда кто же ты?


Она вряд ли заметила, когда начала учиться у Артура Баннермэна. На протяжении бесконечной зимы они постепенно и незаметно стали обустраивать совместную жизнь. Баннермэн не совсем изменил своей привычной рутине, формировавшейся не один десяток лет, но слегка ослабил ее, чтобы проводить больше времени с Алексой. Когда они впервые повстречались, Алексе показалось, что ему нечего делать, она даже решила, что это отчасти является причиной его затруднений, но, когда они стали гораздо ближе, она поняла, как загружен его рабочий день. Он никогда не посещал семейный офис, явно не простив тех, кто там работал, за то, что они приняли сторону Роберта и Элинор при неудачной попытке Роберта захватить контроль над состоянием, но он принимал постоянный поток документов и посетителей с, как он выражался, «Индейской территории».

Администрация Баннермэнов была, начала понимать Алекса, удивительно непродуктивной. Подобно конституционному монарху при враждебном правительстве, Артур не доверял своим служащим, однако не мог их заменить. Вначале она решила, что уволить их запрещает ему какая-то семейная традиция, но когда она спросила об этом Артура, он расхохотался. «Ничего подобного! — прогремел он. — Если я собираюсь произвести большие изменения, то должен к этому как следует подготовиться — и держать это в тайне, в первую очередь от Элинор и проклятого дурака де Витта. Не говоря уже о том, что Роберт бы вмиг примчался из Каракаса узнать, что происходит. Дело не стоит труда, вот и все».

В результате Баннермэн должен был продираться сквозь груды документации без поддержки доверенного человека — задача еще более трудоемкая из-за того, что читал он медленно. Это походило на то, как если бы глава предприятия с миллиардом долларов на счету пытался управлять делами из своей квартиры при помощи одной только секретарши, которая приходила на два часа утром и на два часа днем, и занималась, главным образом, только личными делами Баннермэна — принимала приглашения, рассылала поздравительные открытки на дни рождения дальних родственников и выступала в качестве персональною управляющею по отношению к слугам Артура. Распорядок дня Артура был таков: он просыпался в шесть, до семи читал газеты, одевался, завтракал в восемь, затем обрекал себя на чтение писем, меморандумов и документов, прибывших из семейного офиса. В одиннадцать приходила секретарша, и он работал с ней до ленча. После ленча он принимал посетителей. В четыре он выходил поплавать полчаса в собственном бассейне и ложился отдохнуть. В шесть выпивал бокал, и, если по календарю не было отмечено никаких визитов, обедал в восемь, проводя затем весь вечер за изучением каталогов и альбомов по живописи до одиннадцатичасового выпуска новостей. Таким, во всяком случае, было его расписание, пока он не встретил Алексу, и ей пришлось проявить немалую изобретательность, чтобы заставить его слегка освободиться, как ни жаловался он на скуку и одиночество. «Привычки умирают трудно, — говорил он ей, — и чем ты старше, тем труднее». Одной из привычек Баннермэна, от которой он сумел отказаться без труда, был ленч у себя дома. Каждый день в двенадцать тридцать он заезжал за Алексой в офис Саймона. Машина дожидалась у подъезда, хотя стоянка там была запрещена, словно обладала иммунитетом от штрафных талонов. С двенадцати тридцати до двух они ездили из галереи в галерею — большинство из них были настолько малоизвестны, что Алекса о них никогда не слышала. Как их обнаруживал Баннермэн, было тайной, пока она не открыла, что у него есть источники повсюду. Когда он хотел узнать, кто из новых художников-авангардистов сейчас входит в моду, он звонил Хьюго Паскалю — этому «ужасному ребенку» от современного искусства, для большинства людей столь же недоступному, как Далай-Лама, или Энди Уорролу, или Генри Гельцалеру, так же, как мог бы позвонить министру финансов, чтобы обсудить некоторые тарифы, или Генри Киссинджеру, чтобы посоветоваться, стоит ли делать инвестиции в каком-то иностранном государстве.

Близость к Баннермэну помогла ей различить сияние власти истинного богатства. Его имя было связано с бесконечным списком фондов, институтов, пожертвований, трестов, культурных учреждений, больниц, медицинских исследовательских центров и парков. Ни один президент-республиканец не мог противостоять звонку главы семьи, которая год за годом, с начала века делала самые большие пожертвования республиканской партии, ни один художник не закрыл бы дверь перед представителем Фонда Баннермэнов, содержавшем сотни деятелей искусства и благодаря чьим дотациям музеи могли продолжать работу, ни один глава правительства не мог игнорировать просьбы почетного президента Фонда медицинских исследований имени Элизабет Патнэм Баннермэн, строившего больницы и обучавшего врачей по всему миру, и финансировавшего исследования по всем основным заболеваниям, и даже Папа Римский не был недостижим для человека, чья щедрость в отношении всех религиозных организаций была хорошо известна, при условии, что тот не потребует превращения епископальной церкви в господствующую.

Иногда, когда они кружили по городу от одной чердачной студии к другой, от галереи к галерее, он рассказывал ей о памятниках могущества Баннермэнов, мимо которых они проезжали — большинства из них она никогда не замечала раньше. Ему было гораздо легче говорить о богатстве, чем о себе и своих детях, и порой ей казалось, что она в каких-то отношениях заменяет ему детей, как если бы он решил растолковать ей все, связанное с состоянием, поскольку Патнэм и Сесилия этим не интересовались, а интерес Роберта имел самые дурные причины.

Она ожидала, что он будет сохранять тайну в вопросах бизнеса, только потому, что он создал себе репутацию в высшей мере скрытного человека, но он рассказывал ей все, показывая письма и документы, объясняя их, давая понять причины своих решений.

Сначала ей казалось, что он просто хочет произвести на нее впечатление — доказать, что он не просто богатый старик которому нечем заняться, как многие думали, не безмозглая дутая фигура, как, похоже, считали многие его родственники, но, каковы бы ни были его мотивы, она ошиблась. Подобные мелочи его не беспокоили. Она решила, что это просто симптом одиночества, потребность разделить с кем-то свои интересы, как у любого бизнесмена, у которого дети не пошли по его стопам.

Однажды, когда автомобиль свернул на Пятую авеню, он указал в сторону здания Бергдорфа Гудмана.

— Здесь Кир построил свой первый особняк, — сказал он. — На углу Пятой авеню и Пятьдесят девятой улицы, напротив отеля «Плаза». Тогда это было слишком далеко от верхней части города — просто вызывающе. Это был огромный дом, занимал почти полквартала, вместе с садами и конюшнями. Его снесли до моего рождения.

— Он не мог жить там долго.

— Он и не жил. Коммерция преследовала Кира. Магазины, офисы. Днем — дорожные пробки. Проститутки по вечерам. Он чувствовал, что район стал «нездоровым», по его собственному выражению, поэтому продал дом и купил другой, выше по Пятой авеню, рядом с Фриком. Там у него был огромный орган в гостиной, годившийся для собора, и органист играл ему перед обедом, а в теплице росли апельсиновые деревья. Все это тоже исчезло. Однако этот дом, по крайней мере, я помню. Я там родился и рос, и пил на завтрак апельсиновый сок, с деревьев Кира. Вокруг дома была ограда пятнадцати футов высотой, из кованого железа, с острыми, как копья, шпилями. В детстве это производило на меня сильное впечатление. Я думал, она для того, чтобы держать нас внутри, как тюремная стена, и смотрел сквозь ограду на улицу, словно узник. Я не понимал, что Кир хотел держать других снаружи — он по-настоящему боялся ярости толпы, возможно, потому что он так часто возбуждал ее сам на шахтах Запада. И поэтому содержал армию агентов Пинкертона…

— Я ничего не знала об этом.

— Еще бы. Много денег было потрачено, чтобы стереть эти воспоминания, поверь мне. К тому времени, когда Кир возводил особняки на Пятой авеню, перестрелки с бастующими шахтерами остались в далеком прошлом. Но не забыты. Поэтому в доме всегда была вооруженная охрана, а Кир спал, положив на ночной столик свой старый «кольт-44» с полной обоймой.

Шел холодный и легкий дождь. Однако люди все равно глазели на витрины на Пятой авеню — есть ли время, подумала Алекса, когда эти витрины закрыты?

— «Сакс», — произнес Баннермэн. — Кир владел и этим кварталом.

— Кир, должно быть, владел половиной Пятой авеню.

Он рассмеялся.

— Вовсе не половиной! Самое большое, четвертью. Мой отец, в основном, все продал и использовал деньги на постройку благотворительных учреждений по всему городу. Знаешь, он изменил лицо города, и, с моей точки зрения, ему так и не воздали за это заслуженной чести. Возьмем, например, нью-йорскую Епископальную больницу. Ее выстроили на деньги Баннермэнов. Был разговор, чтобы присвоить ей имя Кира Баннермэна, но отец не захотел об этом и слышать. С другой стороны, есть Баннермэновский приют для сирот, несколько выше, на 97 улице, и Баннермэновский институт медицинских исследований, рядом с Мемориалом Слоан-Кетеринга, и корпус Элизабет Патнэм Баннермэн в Колумбийском пресветерианском госпитале. Да, и еще детская больница имени Алдона Мейкписа Баннермэна, в память младшего брата отца, который умер во младенчестве. И Баннермэновская библиотека, и Баннермэновский институт интернациональных связей, который, между прочим, из-за своих левых воззрений, стал занозой у нас в боку… И Баннермэновский центр индустриального здоровья, рядом с Бельвью. Таким образом отец искупал вину перед тысячами людей, умерших, трудясь на шахтах Кира. О, их больше, гораздо больше. Я единственный, за исключением Элинор, кто помнит их все, никого из родственников это, кажется, не беспокоит ни на грош.