Постепенно, не придавая этому особого значения, ей удалось заставить его слегка отступить от стандарта. Она догадывалась, что он может двигаться только небольшими шагами, и в любом случае, она не собиралась так уж сильно его изменять. Она подарила ему консервативную полосатую рубашку, которую он вряд ли бы отказался надеть, затем ярко-красные подтяжки, пару галстуков с едва заметным намеком на цвет — достаточно темных для любого банкира, но не таких похоронных, как его собственные. «Я годами не открывал упаковки с подарками! — воскликнул он как-то однажды вечером, снимая ленточку с пакета из магазина Херцфилда, где она тщательно выбрала рубашку, находившуюся на самой узкой грани между консервативной и модной. — Я буду выглядеть как Малькольм Форбс[24], — сказал он. — Но это неважно. Спасибо». Сам он, казалось, никогда не делал покупок. Он любил посылать ей подарки, но это были солидные, основательные вещи, очень дорогие. Хотя с той первой ночи он не посещал ее квартиру, у него была зрительная память, которая заставила бы устыдиться Сестрицу Чантри и ей подобных. И вскоре квартира заполнилась его подарками — китайский лакированный столик восемнадцатого века, превосходно гармонирующий по цвету со стенами ее гостиной, часы работы Фаберже, бронзовая статуэтка Дега, маленький пейзаж Сера… Когда она потеряла часы, он прислал ей в простом конверте, доставленном Джеком, золотые дамские часы от Картье такие изысканные, что она с трудом решилась надеть их, опасаясь потерять. «Мать подарила их Присцилле, — сказал он, когда она благодарила его. — Их изготовил сам старый Картье в Париже, перед первой мировой войной. Нет нужды оставлять их Сесилии — она все равно их не оценит».

В ее знаниях об Артуре зияли странные пробелы, когда дело касалось его родных. Что бы там у них ни случилось, это было подобно взрыву, сила которого разметала по всему свету обломки семьи. Ведь было же время, даже после смерти его жены, когда Кайава все еще оставалась настоящим семейным домом, где дети собирались на Рождество и День Благодарения, когда подарки все еще лежали под елкой — а потом все это внезапно прекратилось. Дети выросли, уехали из дома — все это Алекса понимала, она сама поступила так же, — но Артур Баннермэн и его дети, казалось, вращались по разным орбитам, не оставив никого в центре, кроме старой миссис Баннермэн, живущей в роскошной изоляции в огромном пустом имении.

Что такого он сделал, — гадала она, — или что они сделали, поскольку не знала, кто виноват, — чтобы разрушить семью, которая, судя по фотографиям на столе Артура, не так уж отличалась от любой другой? Каким бы ни был этот поступок, жизнь Артура, казалось, протекала в его тени.

Иногда у нее возникала мысль, что лучше ей этого не знать.


Она обнаружила, что день его рождения — меньше, чем через неделю. Задумалась, будет ли семья отмечать его, но он не упоминал об этой дате, словно собственный день рождения был атрибутом забытого прошлого, не имевшим больше значения ни для него, ни для кого другого. Отправится ли он в Кайаву отметить его с матерью? Или кто-то из его детей — младший, Патнэм, насколько ей было известно, жил в Нью-Йорке, — пригласит его или сам приедет к нему в гости?

Он ни о чем таком не сказал, поэтому накануне она послала ему букет цветов и открытку, где написала «Поздравляю с днем рождения. Приглашаю тебя на обед». После мгновенного колебания она добавила «С любовью» и подписала «А». Это было легче написать, чем сказать, но, поскольку, она никогда не говорила этого, записка казалась фальшивой. Опыт научил ее пользоваться словом «любовь» с осторожностью, даже со страхом, но открытка без него не могла обойтись.

Он ждал ее, весело улыбаясь, когда вечером, после работы, она вошла в зал «Ла Домэйн». Он сам указал ей этот ресторан, где клиентура была исключительно богатой и патрицианской, из тех, кто зимует на Палм Бич, лето проводит в Мэйне, и себя считает «Старым Нью-Йорком». «Ла Домэйн» был дорогим, сумрачным, основательным, элегантным без шика заведением того рода, где кинозвездам, владельцам нефтяных скважин и модным издателям всегда скажут, что все места заняты, даже если ресторан будет пуст. Здесь не было склонности к nouvell cuisine[25] — это была vieille cuisine[26] — во всем — богатство, солидность, основательность для тех, кто не беспокоится больше о своей фигуре.

— С днем рождения, — сказала она, быстро целуя его перед тем, как сесть.

— Я почти забыл, что это мой день рождения, честно говоря. Шестьдесят четыре — не великий возраст в нашей семье.

Она заказала «Перье» и вложила ему в руку маленькую, аккуратно запакованную коробочку. Он открыл ее с удовольствием ребенка — хотя прежде потрудился развязать ленточку, аккуратно сложив ее и убрав в карман — Баннермэны не выбрасывали таких вещей. Намерен ли он использовать ленточку снова? — спросила она себя. Он вынул из коробочки маленький серебряный перочинный нож, нагнулся и поцеловал ее.

— Я буду пользоваться им, чтобы разрезать заградительные ленты, — сказал он. — Чем больше времени я провожу с юристами, тем меньше начинаю уважать законы. Большинство из них чертовски глупы.

— Ты не намекаешь на своего деверя — как его зовут? Де Витта?

— Кортланд де Витт. Я могу порассказать о нем истории, от которых у тебя волосы встанут дыбом. Нет, Кортланд — семейный юрист. Конечно, он серьезно исполняет свою роль — женился на моей бедной сестре так давно, что теперь думает, что родился Баннермэном. Как это говорят французы? «Больший роялист, чем король». Он считает, что он — больше Баннермэн, чем я.

— Мне показалось, что он меня невзлюбил.

— Добро пожаловать в клуб нелюбимых им. Ко мне он относится так же. Тридцать пять лет назад я предупреждал Элизабет, чтоб она не выходила за него замуж, и был совершенно прав. Он — плохой муж, и, хотя я не в том положении, чтобы критиковать, еще худший отец. Я относился к его сыну Эммету как к одному из собственных детей и Кортланд никогда не простил мне этого. Обвиняет меня в том, что мальчик сбился с пути.

— Он ведь священник, правда? Разве это значит — сбиться с пути?

— Эммет — радикальный священник. Настоящий возмутитель спокойствия, — сказал он с некоторой гордостью. Был ли он рад, что в семье имеется «возмутитель спокойствия» или просто испытывал удовольствие от того, что это, безусловно, служит для де Витта главным источником ярости и разочарования?

— Ты имеешь в виду, он как эти… как же их звали… ну те священники в шестидесятых годах, Берриганы[27]?

— Вовсе не такой, Александра, Господи помилуй! Эммет не католик — даже он не заходит так далеко. Он вполне безвреден. С моей точки зрения, большинство священников — пустозвоны. Эммет — просто пустозвон с левыми взглядами.

— Ты часто с ним видишься?

— Видеться с Эмметом? Нет, Боже избави. Я не нуждаюсь в духовном совете, и меньше всего от Эммета. А почему ты спросила?

— Ну, это не мое дело, но ты, кажется, не видишься ни с кем из родных. То есть ты мог бы ждать, что они соберутся на твой день рождения…

Он пожал плечами.

— Мы не близки между собой, можно сказать. Теперь уж нет.

— Я тоже больше не живу дома, но это не значит, что я забыла о дне рождения матери. Я всегда ей звоню.

— Я в этом уверен. Но возьми Сесилию. Я не думаю, что из своего лагеря для угандийских беженцев она могла бы поздравить меня с днем рождения. Там нет телефона. Патнэм? Один Бог знает, где он и что делает. И вряд ли мальчик помнит свой собственный день рождения, не говоря уже о моем. Роберт, конечно, прекрасно помнит дату моего дня рождения — он бы, вероятно, молился, чтобы он стал для меня последним, если бы был достаточно религиозен, чтобы молиться.

Она не собиралась начинать беседу о его семье, но теперь, когда это случилось, она уже не могла отвлечься.

— Ты действительно веришь, что Роберт хочет твоей смерти? — с ужасом спросила она.

— Абсолютно! — бодро ответил Баннермэн. — Давай, сделаем заказ.

Она позволила ему сделать заказ за них обоих, зная, что его вкусы в еде, как и ее собственные, более, чем в чем-либо, склонны к самому простому и обычному. За столом ее матери он бы чувствовал себя как дома: суп, бифштекс, овощи, картошка с подливой — вот что нужно было ему на обед, — и обширный десерт. Феномен «правильного питания», казалось, проскользнул мимо него незамеченным.

— Это тебя не волнует?

— Я стараюсь не думать об этом. Большей частью получается. — Баннермэн изучал дымящуюся форель, затем принялся рассекать ее с хирургической точностью, на что, обнаружила она, ей трудно смотреть.

— Вы с Робертом всегда ненавидели друг друга?

— Мы вовсе не ненавидим друг друга.

— Ты сказал, он был бы счастлив, если б ты умер.

— Счастлив? Не уверен, что это верное слово. Ты должна понять, что, поскольку Роберт — мой наследник, моя смерть даст ему контроль над состоянием. Это все, чего он хочет.

— А ты хотел?

Он отложил вилку и нож.

— Извини, что я затронул эту тему. Однако ответ будет отрицательный. Я обожал своего отца и не хотел принимать на себя его обязанности. Роберт нисколько не обожает меня, и считает, что мог бы справляться с работой лучше меня.

— Могу я задать еще вопрос?

С форелью было покончено. Теперь он принялся за бифштекс, который, как ей известно, он имел привычку разрезать на кусочки, прежде чем приниматься за еду. Нож ему не понравился. Он велел заменить его, и попробовал остроту следующего большим пальцем — совсем как ее отец проверял лезвие топора.

— Валяй, — сказал он.

— Долго ли еще мы будем скрывать свои отношения?

Он вздохнул.

— Мы ведь ведем не совсем затворническую жизнь, Александра. Я правильно понял, что ты начала раздражаться?