— Спасибо за прекрасный вечер, — сказала она.

Алекса знала, что на них смотрят, но уже не обращала на это никакого внимания. Вместе, рука об руку, они спустились по широкой лестнице к машине, где их ожидал Джек.


— Там, под лестницей, для вас кое-что есть, — пробурчал привратник. — Не хотите, чтоб я принес? — Он явно ждал ее, стоя в вестибюле и протирая пыльное зеркало грязной тряпицей. Амбиции Алексы заставляли ее жить в доме со швейцаром — может, и не таком роскошном, как у Артура Баннермэна, но, по крайней мере, с кем-то в униформе, может, даже в белых перчатках. Здешний привратник, однако, большую часть времени торчал в подвале, носил несколько слоев одежды поверх грязной, заляпанной варенки и вязаную шерстяную кепку, надвинутую до ушей, даже летом. Если бы он был негром или латиносом, она бы убедила себя, что нужно ему сочувствовать, но, поскольку он был уроженцем Центральной Европы и откровенным расистом, она позволяла себе искреннюю неприязнь.

С самого начала — и несмотря на чаевые, которые она считала щедрыми, и вручаемые на Рождество конверты с деньгами — он был враждебен и груб, явно считая, что ни одна молодая женщина, живущая одна в Ист-Сайде, не может быть тем, кем хочет казаться. Когда ей приходили посылки, что случалось редко, он предпочитал быть в отсутствии, так что за них некому было расписаться, если же он принимал их, то оставлял в холле, чтоб она сама забрала их. То, что он предложил что-то донести, выбивалось из правил.

— Как вам угодно, — сказала она. Это была одна из привычек, сохранившихся у нее со Среднего Запада — выказывать преувеличенную вежливость тем, кого она недолюбливала, хотя в Нью-Йорке это ни на кого не производило никакого эффекта.

Она поднялась наверх и отперла дверь. Прежде чем войти, услышала, как привратник сопит и топает по лестнице. Обычно за его обещанием что-либо сделать следовали часы, даже дни, и она все еще гадала, что же могло его воодушевить, когда он возник в дверях, сжимая в объятиях словно младенца объемистый сверток в коричневой бумаге.

— Вы должны держать их на холоде, — заявил он, ставя сверток на стол. — Тот человек сказал мне, чтоб я поставил их в холодильник до вашего прихода.

— Какой человек?

— Мистер Джонсон. Если бы все ниггеры были похожи на него, Нью-Йорк был бы лучшим местом на земле. — Он сделал паузу. — Я зайду завтра с утра, закреплю кран.

В течение многих недель она оставляла ему записки с жалобами, что на кухне течет кран, и все безрезультатно. При всем своем любопытстве он имел редкостный талант исчезать, когда от него требовалось сделать хоть какую-то работу, даже незначительную. Теперь, несомненно, отношение его изменилось — при виде ее он буквально сиял как начищенный башмак. Она поблагодарила его и закрыла дверь.

Гладкая коричневая бумага была просто закреплена скобками, без всякой попытки имитировать фирменную упаковку. Она осторожно удалила их и, сняв бумагу, обнаружила цветочную корзину, выложенную мхом и заполненную орхидеями — не теми, что видишь в цветочных магазинах, где обычно они блеклого цвета и безжизненные, со стеблями, заключенными в стеклянные трубочки. Подобных орхидей она не видела никогда — странных, всевозможных оттенков и размеров: одни маленькие как фиалки, другие — огромные. Они были подобраны с естественной простотой так, что казалось росли из мха.

К корзине была прикреплена простая белая карточка, гласившая: «Я получил их из Кайавы». Внизу Баннермэн размашистым почерком написал: «Со множеством благодарностей. ААБ».

Она заварила себе чай и, сев за стол, стала пристально смотреть на цветы, словно освещавшие комнату. Сами по себе цветы не удивляли. Конечно, в этом смысле она не была слишком избалована и не получала цветов каждый день или даже каждый месяц, но подобного жеста как раз ожидаешь от мужчины старшего возраста — хотя Баннермэн был настолько старше большинства ее знакомых мужчин, что по отношению к нему это определение теряло смысл.

Эти цветы, однако, представляли собой нечто совсем иное. Много ли людей могут прислать редкостные орхидеи из собственных оранжерей?

Она решила, что орхидеи — прекрасный предлог позвонить ему, но потом до нее дошло, что она не знает его номера.

Она повертела карточку в руке и обнаружила, что на задней стороне тем же небрежным почерком был записан номер телефона.

Артур Баннермэн явно подумал обо всем.


— Господи Иисусе! — воскликнул Саймон, когда она рассказала ему об орхидеях. — Надеюсь, ты тщательно их разворачивала. Откуда ты знаешь — может, он положил в мох бриллиантовый браслет.

— Не говори глупостей.

— Глупостей, как же! Герцог Вестминстерский послал однажды Коко Шанель коробку шоколадных конфет, положив на дно бриллиант, так, чтоб она нашла его, когда съест все конфеты. Да, но Шанель, конечно, не ела шоколада. Поэтому она отдала коробку горничной, а та съела только верхний слой, а все остальное выбросила.

— Не думаю, Саймон, чтобы Артур Баннермэн поступил подобным образом.

— Может, и нет.

Настроение Саймона улучшилось, и они снова могли общаться нормально. Алекса удивлялась, с чего бы это. Иногда, бывало, Саймон внезапно смягчался после их ссор, но, как правило, для этого требовалось извинение с ее стороны и вдобавок определенные жертвы в пользу его желаний, либо у него должен быть хороший барыш, достаточный для того, чтобы заставить его забыть о раненых чувствах. Улыбка Саймона выдавала, что он знает нечто, ей неизвестное. Она не стала спрашивать, что — он никогда не был способен хранить секрет достаточно долго, чтобы заставить набивать себе цену расспросами.

— Мне звонили из Музея современного искусства, — сообщил он. — Там на кого-то явно произвел сильное впечатление баннермэновский Бальдур. Они тоже хотят приобрести картину для музея.

Он хрустнул суставами пальцев — звук, который она ненавидела.

— Ты понимаешь, что это означает повышение цен на Бальдура? Твой друг Баннермэн оказался, в конце концов, в выигрыше, раз Бальдур попадает теперь в постоянную экспозицию музея. Завязав дружеские отношения с Баннермэном, детка, ты сделала самый умный ход за все последнее время. Я горжусь тобой. — Он откашлялся. — И прошу прощения, что в ресторане вышел из себя. Никаких обид?

Она заверила его, что не затаила никаких обид, поздравила с удачей и вернулась в свою клетушку в офисе.

Она никогда не отличалась хитростью и знала это по опыту, но не требовалось быть Маккиавелли, чтобы распознать, что к нынешнему благодушному состоянию Саймона приложил руку ни кто иной, как Артур Баннермэн. Он догадался из ее слов, что Саймон зол на нее, и нашел легкий способ умиротворить его — сделать Саймона счастливым так, чтобы она при всем при этом могла проводить время с ним, Баннермэном. Честь возвышения Бальдура до музейного статуса отразится и на ней — превосходный обратный эффект, задуманный, несомненно, чтобы сделать счастливой ее. В действиях Баннермэна проглядывалась также и замечательная экономия. В то же самое время Баннермэн увеличил вдвое, даже втрое, цену приобретенной им картины, и все это — одним звонком кому-то из своих друзей в совете директоров Музея современного искусства.

Она потянулась к телефону и набрала его номер. Он ответил сразу же.

— Я звоню, чтобы поблагодарить вас за цветы. Они прекрасны.

— Правда? Мой отец очень интересовался орхидеями. В его дни теплицы Кайавы были знамениты. Он выводил замечательные гибриды, единственные в своем роде — со всего мира приезжали ботаники, чтобы посмотреть на них. Боюсь, что большинство их сейчас потеряно.

— Я слышала, Музей современного искусства решил приобрести Бальдура?

Баннермэн хохотнул.

— Может, их внезапно озарило?

— Я подумала, что вы как-то к этому причастны.

— Одно слово умному человеку. Ничего больше. Ваш мистер Вольф должен быть доволен.

Он, казалось, и сам был исключительно доволен собой. У нее чуть не сорвалось, что Саймон — не «ее» мистер Вольф, но, вспомнив, как легко менялось настроение Баннермэна, решила, что лучше это проглотить.

— Я никогда раньше не видела столько орхидей.

— Вы можете получить их сколько угодно. Элинор не занимается ими, так что они расцветают и опадают. Ужасное расточительство. Как многое другое в Кайаве. — Он замолчал. В чем бы он ни затрагивал тему Кайавы, это, казалось, всегда расстраивало его.

— Я чудесно провела время, — сказала она, чтобы разбить молчание.

— Я тоже наслаждался. Сто лет себя так хорошо не чувствовал. Кстати, вы сегодня не свободны во время ленча? Мне хотелось бы кое о чем с вами поговорить. Я не хотел бы монополизировать ваше время…

Она поиграла с мыслью сказать ему, что занята, но решила — не стоит. Ленч с Артуром Баннермэном был бы, конечно, интереснее, чем сэндвич с тунцовым салатом на ее столе.

— Конечно, я могу выйти на ленч, — ответила она самым беспечным тоном, предполагавшим, что ее не волнует, пойти или остаться. Не было смысла, в конце концов, облегчать ему подходы.

— Вы уверены, что мистер Вольф не станет возражать?

— Саймон, возможно, даже не заметит. — А если бы заметил, подумала она, то был бы только в восторге — действительно, ее дружба с Баннермэном было лучшим, что она сделала для Саймона за все время их знакомства — с его точки зрения: удачный прорыв, можно сказать. — Конечно, он не станет возражать.

— Ну, хорошо. Я пришлю за вами Джека к половине первого. Встретимся в Фонде.

— Почему в Фонде? — удивилась она. Фонд Баннермэна был почти столь же знаменит, как Фонд Форда или Гуггенхейма. Он начинал существование как своего рода касса для частных исследований по заказу Баннермэнов, но теперь стал неотъемлемой частью культурной и научной жизни Америки, финансируя исследовательские гранты, комиссии, стипендии и конференции по всем представимым темам. Его штаб-квартиры ежедневно осаждались невероятным количеством творческих личностей всех мастей. Она слегка пожалела, что ее не пригласили в «Лютецию», или «Времена года» или «21»[22], или куда-нибудь еще, куда был вхож Баннермэн. Ей нравилось, когда ей восхищались, и она не считала, что привлекательная молодая женщина должна этого стыдиться. Честно говоря, она бы предпочла сама заказать что-нибудь из меню, чем довольствоваться тем, что слуги Баннермэна для него приготовили.