— Давно не видел тебя, Артур, — радостно сказал он. По крайней мере, он не считал Баннермэна сумасшедшим или опасным.

— Залегал на дно, Бакс, — сердечно прогремел Баннермэн в ответ.

— Так я и слышал. — Бледные, водянистые глаза Троубриджа сфокусировались на Алексе.

— Мисс Уолден, представил ее Баннермэн в обычной манере.

Она заметила, что им с Троубриджем, кажется, для общения не нужно много слов.

— Уолден? — переспросил Троубридж, встряхнув головой. — Уолден, — медленно повторил он, закрыв на миг глаза в попытке сосредоточиться. — Сейчас мало что слышно об Уолденах. Одно из старейших голландских семейств — хотя, без сомнения, вы, мисс Уолден, знаете это лучше меня. Генри Уолден женился на девице Блейр, кажется, но это было до меня. Его сын женился на Пибоди, ужасно глупая была девушка, я забыл ее имя. Был один Уолден курсом ниже нас в Гарварде, он плохо кончил…

— Мистер Троубридж — выдающийся знаток генеалогии, — пояснил ей Баннермэн, а Троубриджу сказал: — Мисс Уолден приехала из Иллинойса.

— Иллинойс? — воскликнул Троубридж, словно Баннермэн назвал Гану или Шри-Ланку.

— Глубинка, Бакстер. — Баннермэн жестко усмехнулся. — Край Линкольна. Вот где находится подлинная Америка! Там, откуда приехала мисс Уолден, обращают не слишком много внимания на генеалогию, и нисколько не страдают от этого, Богом клянусь!

Это не совсем верно, подумала Алекса. В ее родных краях генеалогия была так же важна, как для Бакстера Троубриджа. Графство Стефенсон имело собственное отделение Иллинойского исторического общества и множество различных местных сообществ, включая Дочерей Американской Революции, потомков первопоселенцев и потомков поселенцев сравнительно недавних, насчитывавших три или четыре поколения, как ее собственная семья. Без сомнения, все это имело бы не слишком много веса в глазах Троубриджа, чья родословная, возможно, напрямую восходила к пилигримам «Мэйфлауэра», но это много значило в Ла Гранже, даже в наши дни.

Баннермэн взял ее за руку и повел прочь от Троубриджа, который раскачивался взад-вперед, вероятно, пытаясь вспомнить, кто из нью-йоркских Уолденов в прошлом веке перебрался в Иллинойс.

— Проклятый старый дурак, — сказал Баннермэн, принимая у официанта стакан скотча. — Он был дураком в Гротоне и был дураком в Гарварде, и он по-прежнему дурак.

— Но вы ведь друзья? Вы, похоже, его любите?

— Люблю его? С чего вы взяли?

— Вы, кажется, рады его видеть. По-настоящему рады, хочу я сказать. У вас две различных улыбки, знаете. Большинство людей получает улыбку политика, но мистер Троубридж вызвал у вас настоящую.

Он пристально посмотрел на нее из-за кромки стакана.

— Вы очень наблюдательная молодая женщина… Ну, да, он — старый друг, пусть и пьяный дурак. Богатство отдалило меня от людей. Так было всегда, даже когда я учился в Гарварде. Особенно в Гарварде. Я не жалуюсь, заметьте. Я просто констатирую факт.

— Не похоже, что оно отдалило вас от Троубриджа.

Он рассмеялся.

— Что ж, Бакстер ценит деньги не так высоко, как происхождение. По Бакстеру, все дело в наследии «Мэйфлауэра» и тому подобном. С точки зрения генеалогии, единственное, что представляет интерес в Баннермэнах — то, что мой отец взял жену из Алдонов. Алдоны же восходят к Кэботам и Лоджам, хладнокровным пуританам, как мужчинам, так и женщинам. Вы знаете, что сделали пилигримы «Мэйфлауэра» сразу, как только высадились на берег?

— Полагаю, пали на колени и помолились.

— Несомненно. Но сразу после этого они повесили одного парня, которого во время плавания застукали с чужой женой! — Взрыв смеха, вырвавшийся у него, на мгновение вызвал в зале молчание. — И так они определили будущее Америки, дорогая моя, прямо на том проклятом берегу! Молитва, смертная казнь, никаких дурачеств с женой ближнего своего, и хапай у туземцев столько земли, сколько сможешь. И это, в глазах бедного Бакстера Троубриджа, овеяно аристократизмом и традицией. — Он сделал большой глоток виски. — Меня бы не выбрали в «Порселлиан», если бы за меня не ходатайствовал Бакстер.

— Что такое «Порселлиан»?

— Клуб в Гарварде. Чертовски глупо, но тогда это очень много значило. Они отвергли Рузвельта, знаете, и он никогда этого не забывал. Возможно, потому и стал демократом. Такие люди, как Салтонсталлы, Чапины, Сейноты, Алдоны, Троубриджи, по рождению были достойны членства, но я был первым Баннермэном, поступившим в Гарвард, а в те дни множество народа еще считало моего деда Великим Бароном-Разбойником. Вы не представляете, сколько ненависти вызывало тогда само упоминание его имени.

— Это было очень давно, — сказала она. — Вас это все еще волнует?

— О да, увы. Только раны, нанесенные в детстве, имеют значение — и никогда не заживают.

Маленький оркестрик, скрытый где-то в темных аркадах, наигрывал струнную музыку, едва слышную сквозь усыпляющее жужжание разговоров. Везде были цветы, и они в сочетании с запотевшим стеклом стен и потолка, придавали залу вид огромной экзотической теплицы. Многие женщины постарше были в бальных платьях и длинных перчатках, те, кто помоложе — в нарядах, что видишь в журнале «Вог» во время парижских показов, но крайне редко — вживую. Алекса узнавала, не без зависти, модели Диора, Шанель, Ива Сен-Лорана, Унгаро, Валентино, Дживенши — платья того рода, что отрицают здравый смысл, нормальные денежные ограничения, и сами пропорции женского тела, — произведения искусства, столь же бесполезные и экстравагантные, как весь этот зал, творения «высокой моды», какие каждая женщина уже не считает глупыми и вызывающими, и, безусловно, в глубине души жаждет иметь — вроде гусарского жакета, обшитого золотой ниткой на двадцать четыре карата, и плиссированной, косо обрезанной бархатной юбки. Это были наряды, в которых трудно даже сесть, без посторонней помощи войти и выйти из такси, их может гладить лишь горничная-француженка, а стирать, вероятно, нужно отсылать в Париж, на площадь Конкорд — совершенно непрактичные, но при этом почти убийственной стоимости…

— Здесь не слишком много людей, с которыми я бы хотел поговорить, — произнес он с выражением холодного отвращения на лице. — Общество! — Он выплюнул это слово. — Будь я проклят, если не предпочитаю им политиков и банкиров.

— На прошлой неделе вы не были столь пристрастны к банкирам.

— Дорогая моя, я никогда не встречал банкира, который не был бы в душе преступником. Черт!

С выражением, позволявшим подумать, будто он только что почуял нечто неприятное, он уставился на высокого пожилого мужчину, направлявшегося к ним. Испуг и неприязнь Баннермэна были очевидны. Если бы он был конем, то прижал бы уши к голове и оскалил зубы. Вместо этого он изобразил широкую улыбку из разряда патентованно неискренних — приоткрывшую его квадратные белые зубы, словно он находился в кресле дантиста. Он схватил и пожал руку подошедшего, тряся ее, будто качал воду из старого колодца.

— Привет, Кортланд! — прорычал он — явно считая слово «парень» неподходящим к случаю.

— Я удивлен, видя тебя здесь, Артур, — сказал высокий, поднимая брови. Что было, отметила Алекса, весьма примечательно — брови Кортланда были настолько кустистыми, что, казалось, жили своей жизнью — как маленькие лохматые зверьки, взобравшиеся ему на лоб. Если не считать бровей, Кортланд имел благородное, хотя и комичное лицо — высокий лоб, нахмуренный, словно от постоянного беспокойства, глубокие складки на щеках, крупные нос и подбородок. В молодости он, вероятно, был красив, но постоянные усилия придать своим чертам выражение мрачного достоинства заставили их позже затвердеть как бетон, так что даже намек на улыбку вызывал мороз по коже. Несмотря на это тщательно культивируемое достоинство, лицо Кортланда было украшено подкрученными усиками, придававшими ему скорее тщеславный, чем лихой вид, а глаза его напоминали бассет-хаунда.

— Я слышал, ты был нездоров, — сказал Кортланд, тоном, предполагавшим разочарование от того, что Баннермэн на ногах и дышит.

— Никогда в жизни не чувствовал себя лучше, — прогремел Баннермэн. — Не представляю, Корди, кто тебе такого наговорил.

От уменьшительного имени Кортланд скривился, словно Баннермэн наступил ему на мозоль.

— Элинор, например. Она сказала, что месяцами не видит тебя.

При упоминании имени Элинор лицо Баннермэна приобрело мученическое выражение.

— Ну, совсем не так долго, — возразил он. — Самое большее — месяц.

— Больше двух. Или трех. Она вообразила, что ты под присмотром врача — сидишь, закутанный у камина, попиваешь травяной чай и тому подобное… — Кортланд де Витт покосился на Алексу, затем снова повернулся к Баннермэну и опять поднял брови, на сей раз даже более впечатляюще.

Баннермэн покраснел. Она бы никогда не поверила в это, если бы не увидела — пятнами пошел как ребенок, пойманный на вранье, начиная от щек, и до загривка. Он, казалось, удивился этому сам, словно это было забытое с детства ощущение, которое он не мог сперва определить, затем, поняв, что происходит, постарался исправиться, достав из кармана белый носовой платок и промокнув лицо.

— Чертовски жарко здесь, — пробормотал он, скомкал платок и засунул снова в нагрудный карман смокинга, чем слегка оттопырил его.

Он отодвинулся от Алексы достаточно далеко, словно собирался притвориться, будто они просто случайно столкнулись, и на миг она решила, что так он и сделает. Затем он стиснул зубы и представил ее.

— Между прочим, Кортланд, позволь познакомить тебя с мисс Алексой Уолден. — Он взглянул на Кортланда с нескрываемым презрением. — Мой деверь, Кортланд де Витт, — вяло сказал он. И добавил с отвращением: — Юрист.

Де Витт одарил ее скорбной гримасой, без сомнения, заменявшей ему улыбку, и пожал ей руку с энтузиазмом человека, которому только что подсунули дохлую рыбу.