У миссис Баннермэн были светло-серые глаза и черные волосы — так же, как у нее, отметила Алекса с определенным чувством дискомфорта. Не это ли было причиной приглашения на ленч?

Она знала, как мало нужно воображению, чтобы разглядеть подобное сходство. Зачастую она сама видела в пожилых мужчинах нечто, напоминающее отца — увидела даже в Баннермэне, когда впервые встретила его в галерее. Речь шла не столько о физическом сходстве — к тому же, по сравнению с Баннермэном, отец был молодым человеком, хотя ей, конечно, в детстве так не казалось, — сколько в сочетании мелких деталей: изящной, слегка поспешной манере Баннермэна есть, что казалось вполне естественным для богатого аристократа, но всегда выглядело странным для мускулистого фермера с большими, шершавыми, мозолистыми, натруженными руками, или в том, как Баннермэн двигался к тому, что интересовало его — быстрая походка, голова вперед, словно он собирался что-то боднуть.

— Рассматриваете мою семью? — спросил он.

Она вспыхнула. Неужели он подумал, что она сует нос куда не следует?

— Извините… да. Ваша жена очень… была очень красивой женщиной.

— Верно. Настоящая красавица. Она была из семьи Мерривейл. Из Филадельфии, вы знаете. Ее родные были отнюдь не довольны, что она вышла за Баннермэна. — Он улыбнулся. — О старом Джоке Мерривейле, ее деде, говорили, что если он попадет в рай, то будет ждать, когда Господь ему поклонится. Счастлив сказать, что сейчас в мире гораздо меньше снобизма. В Филадельфии считалось, что бедная Присцилла совершила ужасный мезальянс.

Алексе трудно было представить кого-то более аристократичного, чем Артур Баннермэн, но по тому, как он говорил, ясно было, что он слегка благоговел перед своей женой, как многие средние американцы, женившиеся на женщинах из высшего общества и потом пожалевшие об этом.

— Никогда не слышала о Мерривейлах, — сказала она.

Баннермэн разразился раскатистым смехом, его лицо выразило искреннее удовольствие.

— Благослови вас Бог, это самое приятное, что я от вас слышал! Джок Мерривейл от ваших слов перевернулся бы в гробу!

Он подошел ближе и взглянул на фотографии на столе так, словно видел их впервые.

— Забавно, — сказал он. — Когда дети были малы, я всегда воображал, что мы будем большой дружной семьей. Думал, что Кайава будет переполнена моими внуками. Но я не часто вижу своих детей, а внуков у меня вообще нет. Просто чертовски большой пустой дом…

— Моя мать испытывает те же чувства ко мне. К счастью, у меня имеются старшие братья, которые народили достаточно внуков, чтобы ее удовлетворить. А ваши дети женаты?

— Только Роберт, старший. Женился и развелся. Патнэм уже входит в тот возраст, что скоро его, боюсь, можно будет отнести к старым холостякам. А что до Сесилии, то она в Африке, уже много лет, хотя с чего она решила искупать вину перед африканскими бедняками за всех белых людей — выше моего понимания. Ее прадеда всю жизнь обвиняли, что он настоящий грабитель, но работорговцем он никогда не был. Он был противником рабства — вы не знали? Считал его неэффективной формой труда.

Он помолчал немного, глядя на фотографии, потом кашлянул.

— Кстати, как прошел ваш вчерашний ужин? Я вас не слишком задержал?

— Я предпочла вернуться домой.

— Да? Прошу прощения.

— Все в порядке. Я не особенно туда рвалась.

Он кивнул. Казалось, он сознавал, как и она, что не достиг с ней особого успеха. Вероятно, виной была его квартира, где все напоминало общего семье. Или он просто решил, что вчера слишком далеко зашел, и был слишком вежлив, чтобы в последнюю минуту перенести на другой раз приглашение на ленч?

— Вот как? — Он придвинулся чуть ближе. Положил руку на ее ладонь, так понимающе и мягко, что в первый миг она не почувствовала прикосновения. — Я думал о вас весь день. Точнее, всю прошлую ночь. Я не умею ухаживать, как вы считаете? Думаю, потерял хватку.

Она рассмеялась.

— Вчера вечером вы были великолепны.

— Правда? — Он явно был доволен комплиментом. — Очень давно никто не говорил мне ничего подобного. — Он прижал ее руку к теплой коже столешницы.

Алекса испытала нечто вроде электрического удара, такого, который можно получить, идя холодным днем по толстому ковру и задев выключатель. Она повернулась, чтобы взглянуть на Баннермэна. Выражение его лица было мрачным, как у человека, который только что, после долгих размышлений, принял серьезное решение и отнюдь не счастлив от этого.

Она его понимала. Прошло много времени с тех пор, как она переживала подобного рода влечение. Саймон монополизировал ее чувства еще долго после того, как им действительно было что чувствовать друг к другу. Она не знала, что сказать Баннермэну. Дело было не просто в разнице в возрасте. Невозможно было забыть, что он — один из самых богатых и знаменитых людей в Америке, или не учитывать, что эти два обстоятельства будут подразумеваться при любых отношениях между ними.

Она гадала, что будет, если она его поцелует, но прежде, чем она сумела решиться, раздался негромкий стук в дверь, и дворецкий произнес: — Половина третьего, сэр.

— Черт! — Баннермэн отшатнулся от нее, словно был застигнут за чем-то постыдным. — О чем я говорил?

— Что вы не умеете ухаживать.

Он нетерпеливо мотнул головой.

— Нет, до того…

— Что вы ни с кем не встречаетесь.

— Верно. А следовало бы, знаете ли. Мне грозит опасность стать распроклятым отшельником. Беда в том, что большинство людей, которых я знаю, одной ногой в могиле. — Он махнул рукой в сторону камина, на полке которого были разложены приглашения. — Обеды, где вытягивают деньги на все, что угодно, от проклятой республиканской партии до вдов и сирот…

Где-то в глубине квартиры внезапно раздались приглушенные голоса.

Баннермэн подошел к камину, и на миг Алексе почудилось, что он готов швырнуть приглашения в огонь.

— Их сюда положила моя секретарша, — сказал он. — Это ужасный мещанский обычай — раскладывать приглашения как рождественские открытки, но таким образом она побуждает меня выходить в свет.

Он взял одну карточку, подержал ее на значительном расстоянии от глаз. Покачал с отвращением головой и полез в нагрудный карман за очками.

— Попечитель Рокфеллеровского института. Пятьсот долларов за место! Как вы думаете, что бы Рокфеллеры делали без чужих денег? Посвящается множественным склерозам. Половина общественной жизни в наши дни, кажется, вращается вокруг болезней. Метрополитен-музей… — Это приглашение он прочитал внимательней остальных. — Полагаю, туда можно пойти…

За дверью послышалось деликатное покашливанье.

— Пришел мистер Уолтер Ристон, сэр, — сказал дворецкий. — И несколько других джентльменов.

— Проклятые банкиры. Вели им подождать. — Он снова убрал очки в карман и вздохнул. — А я надеялся показать вам квартиру. Здесь много вещей, которые, уверен, вам бы понравились, — не то, что мои модернисты. Красивых вещей, — фыркнул он, едва ли не с презрением. — Несколько отличных импрессионистов, прекрасная коллекция бронзы Дега. Неважно, в другой раз. Извините, что заговорил вас до смерти рассказами о своей проклятой семье. Вы — хорошая слушательница, и я воспользовался возможностью…

Ей показалось, что она упускает момент. Баннермэн снова разыгрывал экскурсовода, пытаясь, догадывалась она, поддержать дистанцию между ними.

— Нет, — сказала она. — То есть я, наверное, хорошая слушательница, но мне было действительно интересно.

— Вы говорите это не просто из вежливости?

— Я совсем не стараюсь быть вежливой. Честно.

— Вот как? — Он подвел ее к двери, затем остановился. — Значит, вас интересует семья Баннермэнов?

— Ну, она всех интересует, не так ли?

— Правда? Конечно, так. — Он взял ее за руку. — Если вы задержитесь на минутку, я покажу вам нечто гораздо более интересное, чем картины импрессионистов. — Он вынул из кармана связку ключей и отпер дверь. — Прошу вас.

— Я бы не хотела, чтобы вы из-за меня заставляли ждать мистера Ристона…

— Черт с ним, с Ристоном! Всем банкирам нужно знать, как говорить «нет» тем, кто просит займы. Теперь же все они говорят «да» каждому проклятому мелкому диктатору «третьего мира». Попомните мои слова, они еще приведут экономику к полному краху. Эти парни, Ристон и Дэвид Рокфеллер, причинили гораздо больше вреда, чем Маркс и Энгельс… — Он включил свет. — Вот! Что вы скажете?

Она вошла в маленькую комнатенку, едва ли больше чулана. Пол был покрыт потертым, грязно-коричневым линолеумом, сильно потрескавшимся и покоробившимся. Там, где он протерся насквозь, дыры бережно прикрыли заплатами, но они все равно были видны.

Стены были выкрашены желто-зеленой краской оттенка желчи. На них не было ни ковров, ни картин, ни фотографий — только выцветший календарь, громко тикавшие часы, и старинный паровой радиатор, с которого полосами отходила серебряная краска. В комнате было всего три предмета мебели — большой дубовый стол, заляпанный чернилами, расшатанное кресло и высокая вешалка. На столе была лампа с зеленым абажуром, пачка чистой промокательной бумаги, и допотопный телефон, наподобие тех, что Алекса видела в кино. Радом со столом — погнутая железная корзина для бумаг и телеграфный аппарат под стеклянным колпаком. Это была самая безрадостная комната, какую она когда-либо видела — своего рода монашеская келья.

Баннермэн улыбнулся. Подошел к столу, слегка склонив голову, словно созерцая религиозную реликвию.

— Отец реконструировал кабинет Кира Баннермэна, — пояснил он. — Перевез его целиком с Уолл-стрит, включая подлинные стены и пол. Вы до сих пор можете видеть следы, протертые ботинками Кира.

— Ваш отец здесь работал?