— Будь он проклят! — в бешенстве воскликнул он.

— Я не позволю тебе говорить подобным образом об отце в моем присутствии.

Роберт сглотнул. Он зашел слишком далеко. Есть нечто, сугубо непредставимое, в том числе — повысить голос при Элинор Баннермэн.

— Прошу прощения, бабушка.

— Тебе лучше поучиться сдерживать свой нрав.

— Приложу все усилия. Скажи мне, если бы отец решился на это, кем бы он меня заменил? Как бы он ни относился ко мне, трудно представить, чтоб он оставил все Пату.

— Конечно, вопрос о Патнэме даже не стоял. Несмотря на обстоятельства смерти, твой отец все же не был полным идиотом. Он превосходно понимал, что Патнэм никогда не справится с ответственностью, да и к тому же не хочет ее.

— Ну, тогда…

— Он серьезно подумывал о Сесилии.

— Сесилии? Но это смешно!

Элинор холодно поглядела на него.

— Правда? Почему?

Роберт выплеснул то, что еще оставалось в графине — на палец или два скотча, — в бокал и осушил его одним глотком. Ощутил, как обожгло у него внутри, и хватил ртом воздух. У него ослабели колени при мысли, что богатство Баннермэнов, со всеми своими обязанностями, могло перейти к Сесилии — именно к ней. Сознание, что отец мог хотя бы допускать нечто, столь абсурдное, столь унизительное, столь предательское, давило на грудную клетку как невыносимая ноша. Сердцебиение усилилось, вены на висках пульсировали, в горле пересохло. Он глубоко вздохнул, и от этого закружилась голова.

Роберт боролся с порывами сделать что-нибудь, что угодно, лишь бы стряхнуть этот гнет — швырнуть бокал в один из шкафов с дурацкими китайскими побрякушками деда, завыть, расхохотаться. Последнее казалось наиболее приемлемым, но он взял себя в руки и не сделал ничего. Абсолютное хладнокровие и сохранение изящества при любых обстоятельствах — вот чего требовала Элинор, и, черт ее побери, это она и получит.

— Ну, во-первых, — произнес он по возможности спокойно, — Сесилия никогда не выказывала ни малейшего интереса к финансовым проблемам. И она, скажем так, слаба.

— Слаба? Сесилия была просто излишне эмоционально защищена всю свою жизнь, вот в чем дело. В основном — тобой, хотя твой отец также в этом повинен. У нее есть здравый смысл и внутреннее чутье. Остальному можно научиться. Никто из вас, мужчин, не верит, что женщина способна справиться с огромной ответственностью. Твой прадед разбирался в этом лучше. Помню, как мы гуляли однажды, здесь, в Кайаве, еще до того, как его приковало к инвалидному креслу, и он взял меня за руку и сказал: «Элинор, я бы оставил все это проклятое богатство тебе, но не могу, поэтому тебе придется только приглядывать за Патнэмом и заставлять его держать спину прямо». — Она улыбнулась воспоминанию. — Так я и делала, но, помоги мне, Боже, как ни любила я твоего деда, я часто думала, что на его месте могла бы вести дела лучше. А люди тоже считали меня «слабой», слишком защищенной. Ну, конечно, в те времена женщины нашего класса такими и были. Им полагалось быть глупыми, хрупкими, романтическими созданиями и страдать меланхолией. Чепуха! У Сары Рузвельт хребет был вдвое крепче, чем у мужа и сына Франклина, вместе взятых, и здравого смысла тоже больше.

Она остановилась, чтобы перевести дух, как раз вовремя, подумал Роберт, поскольку был готов услышать подобные феминистские доводы от кого угодно, только не от бабушки. Правда была в том, что он не считал, будто Сеси — или любая женщина — способна справиться с проблемами семейного состояния Баннермэнов. Он ничего не имел против женщин и был вполне готов признать, что многие из них умнее большинства мужчин, но, будучи в другом равны, на определенных уровнях мужчины действуют лучше. Он не мог этого доказать — он был слишком умен, слишком во многом политик, чтобы позволить себе пускаться в спор по данному вопросу, и в последнюю очередь с бабушкой, но в глубине души он твердо в это верил.

— Может быть, ты и права, — дипломатично сказал он. — В любом случае, отец явно изменил свое решение. Или просто передумал. В конце концов, он все оставил мне.

— Да, с учетом определенных ограничений.

— Я помню о них.

С учетом определенных ограничений.

Роберт прекрасно их знал, и каждое вызывало у него негодование, но он давно обдумал способы обойти наиболее обременительные. Ответственность, связанная с контролем над состоянием Баннермэнов, была огромна, и осложнялась еще тем, что каждый Баннермэн имел право требовать гарантии, что и наследники сохранят состояние в целости. Наследник Треста теоретически был самодержцем, но на практике он был скован запутанной сетью условий и запретов, затруднявшей ему произвести внушительное вторжение в состояние как таковое. Не то чтоб в этом была необходимость, — как наследник Роберт получал — как и его отец, — не только значительный годовой доход, но и саму Кайаву, равно как Сил Коув, летний «коттедж» Баннермэнов в Мэйне, не говоря уж о Бо Риваж, фамильном имении в Палм Бич, которое Кир велел выстроить, когда не мог больше выносить зимы в графстве Датчесс, или старый дом Баннермэнов на Пятой авеню, сдаваемый на выгодных условиях Венесуэльской миссии при ООН, и, конечно, двухэтажную двадцатипятикомнатную квартиру Артура в доме 967 по Пятой авеню, с видом на парк. Но чтобы продать что-либо из этих владений, требовалось согласие стольких людей, что в принципе это было вообще невозможно.

Куда ни глянь, всюду обязанности. От Фонда Баннермэна, давно приобретшего автономный статус, независимо от желания или выбора семьи, до пенсионных фондов для отставных сотрудников Баннермэнов. На деньги Баннермэнов строились больницы, школы, университеты, они спонсировали театры, музеи и научные исследования, так что добрая репутация семьи возрастала в прямой пропорции от отданных сумм. Отец Роберта жил как король, — и со всеми обязанностями короля, — но он с трудом мог бы наскрести 10 миллионов долларов наличными без бурной семейной войны. А Роберту нужно было 10 миллионов как минимум, если он собирался оплатить долги по избирательным кампаниям в Сенат и сделать серьезную заявку на губернаторство. Он подумал о своих долгах, об обязательствах, взятых на себя, о людях, из-за которых он принял эти обязательства, — и стиснул зубы. В политике приходится делать вещи, о которых нельзя рассказывать никому, не стоит даже думать о них.

— Это тяжелая ответственность, — сказала Элинор, глядя на него в упор, словно читая его мысли. — Твой дед обычно говорил, что это в гораздо большей степени нравственная ответственность, чем финансовая. Я припоминаю, что, когда твой отец получил наследство, вначале он был просто ошеломлен.

И оставался таким до конца, с горечью подумал Роберт.

— Думаю, бабушка, я вполне подготовлен, — произнес он.

Он ожидал ее ответного удара, приготовился к нему, но она не сказала ничего. Роберт напомнил себе, что с точки зрения бабушки, у руля стоит она, и, конечно, доля истины в этом была, особенно в последние годы, когда отец начал терять интерес к делам. Де Витт, финансовые советники, банкиры — все они подозревали, что последнее слово — за ней, и знали, что она, по крайней мере, заинтересована в том, что они делают, — гораздо больше заинтересована, по правде говоря, чем им хотелось. Роберт догадывался, что творилось многое, о чем отец не знал, не желал знать, особенно, когда его мысли заняла молодая любовница.

— Столько всего предстоит сделать, — сказал он. — Отец утратил интерес, тебе это известно так же хорошо, как и мне.

Она пожала плечами под черным шелковым костюмом, изящным, почти птичьим движением.

— Он очень скучал, бедняжка. Вот потому он и бросился в политику. Я всегда считала это ошибкой. Твой прадед и твой дед не имели политических амбиций. Твоего деда пытались убедить бороться с Франклином Рузвельтом за кресло губернатора, но он не захотел даже слышать об этом. Он слишком сильно презирал людей, которые продаются, чтобы стать кем-то.

— Не знаю, как насчет Рузвельта, но не думаю, что отец мог продаваться, — чопорно сказал Роберт.

— Мой бедный мальчик, ну, конечно, мог. В тот миг, как он покинул рабочий кабинет, он выставил себя на продажу, точно так же, как и ты. Как и Франклин. О, не смотри так потрясенно. Не за деньги, я это знаю, но ведь есть и другие способы купить: похвалы, лесть, аплодисменты черни. Политические амбиции — ужасная вещь. Посмотри, что они сделали с кланом Кеннеди. Твоих прадеда и деда нисколько не беспокоило, что люди о них думают или пишут — они были выше всего этого.

— Времена изменились, бабушка, — мягко сказал Роберт. Он понимал ее чувства, но знал также, что ее представления о жизни устарели. При жизни Кира его личное состояние превосходило банковский счет любой корпорации в стране. Он покупал и продавал сенаторов, издателей газет, даже президентов, беззастенчиво, всегда через агентов, ибо был слишком горд, чтобы связываться с человеком, которого может купить. Он был пауком, а центром его паутины была простенькая комнатушка без окон в конторе на Нижнем Бродвее, где стоял расшатанный круглый стол с латунным колокольчиком на нем, чтобы вызывать посыльного со свежими чернилами, и единственное дешевое деревянное кресло.

Здесь он сидел, улавливая далекие колебания, другим не говорившие ничего: падение цен на гуано в Вальпараисо, бури в Канзасе, банкротство в Лондонском Сити, слухи о том, что засуха в Техасе оказалась не такой уж страшной, как было принято считать, складывая в уме все фрагменты некой огромной головоломки, а потом, благодаря какому-то редкостному наитию, или, возможно, просто яростной, упорной концентрации, рассылал приказы покупать, продавать, лишать права пользования, небрежно нацарапав медным пером несколько отрывистых строчек на клочке бумаги, которые так часто приносили разорение его конкурентам или миллионам мелких вкладчиков, а порой даже целым государствам и их правительствам. Сегодня Америка контролируется безликими корпорациями, и капитал самого низшего дивизиона любой из них превосходит личный счет любого из Баннермэнов, в то время, как политиканы, столь презираемые Киром, забрали в правительстве такую власть, какую он не мог даже и представить.