Невозможно было поверить, что в гробу, который несли братья, лежит ее отец — и не раньше, чем они на лямках опустили гроб в яму, она смирилась с его смертью. Мысль о том, что Артур Баннермэн лежит в этом гробу, обитом атласом, без сомнения, одетый в какой-то из своих темно-синих костюмов, но, конечно, не в одной из тех рубашек или галстуков, что она дарила ему — было столь же невозможно принять. Как бы ни был велик этот гроб, он казался слишком малым, чтоб вместить его.

Она знала, что он мертв, видела, в конце концов, как он умер, но сознание, что он здесь, не более, чем в нескольких шагах от нее, но недостижим для нее навсегда, приносило даже больше страха и одиночества, чем смерть отца. Ей не нужно было фрейдистских объяснений Саймона, чтобы понять — она искала в Артуре Баннермэне второго отца, и, как ни странно, нашла любовь.

Она смахнула слезы носовым платком и последовала по ступеням за гробом на виду у всей семьи. В глубине души она еще отчасти надеялась, что они ее примут, но в то же время понимала, что надежда эта напрасна. Они ничего не знали о ней — а известно им было из газет и от де Витта только лживое и дурное, хотя она знала о них гораздо больше, чем они могли себе даже представить. Артур дал ей истинный ключ к пониманию истории его семьи, и тогда до нее не дошло, что он, должно быть, имел причину так поступить, так как уже поставил перед ней определенную цель. Предчувствовал ли он свою смерть? Он никогда не говорил о здоровье и для своего возраста был исключительно крепок — но теперь ей казалось, что он решился рассказать ей так много, сколь возможно, потому что чувствовал гнет какой-то неопределенной опасности. Она обещала исполнить его замысел. Теперь, когда она была здесь, ей хотелось, чтобы она не давала этого обещания.

Баннермэны, похоже, оказались не лучше подготовлены, чем она. Они зашли в тень церковной двери, под украшенный затейливой резьбой навес крыльца, словно решили защищать гроб от нападения. Позади нее на лестнице теперь сгрудились родственники Баннермэнов. Отступление было невозможно. Она не могла бы повернуть назад, не натолкнувшись на них — это было все равно что, пробиваясь по эскалатору метро против движения, устраивать непристойную давку.

Она увидела, что рядом возник Кортланд де Витт, его желтоватое обычно лицо побагровело от ярости. Его сопровождал молодой человек, обретавшийся возле Сесилии Баннермэн.

— Я думая, что мы договорились, — заявил де Витт. — Вам лучше немедленно уйти.

Наконец перед ней был явный враг, к которому она не испытывала двойственных чувств.

— Я никогда не обещала не приходить. Вы услышали то, что хотели. Я сказала, что подумаю, и я подумала.

— Вы не добьетесь этим ничего хорошего, молодая леди. Миссис Баннермэн в ярости. Вы не можете войти, и это все.

— Я войду. Артур хотел бы, чтобы я была здесь, и вам это известно.

— Ничего такого мне не известно! Вольф, я ожидал от вас больше здравого смысла. Поговорите с ней, убедите ее!

Алекса слепо двинулась вперед, не обращая внимания на Саймона. Она знала — кто-нибудь из Баннермэнов, конечно, старая леди, имели бы право запретить ей входить в церковь, но не де Витт, обращавшийся с ней как со шлюхой в ее собственной квартире. Кроме того, теперь, когда она была совсем рядом, в его глазах она различила тень страха. Это была его забота — заставить ее сидеть тихо и не высовываться, и он потерпел крах. Без сомнения, в значительной мере гнев старой миссис Баннермэн будет направлен на него.

— Прочь с дороги, — сказала она, — пока я не устроила сцену перед всеми этими людьми. Уж это должно попасть в газеты, как вы думаете?

Де Витт, несомненно, знал, что лучше не спорить с разъяренной женщиной. Он взглянул на нее, понял, что деваться ему некуда, и бросил умоляющий взгляд на Саймона, который пожал плечами, показывая, что он бессилен, а может, просто не виноват.

Она прошла через крыльцо, в то время как де Витт пятился перед ней. Заиграл орган — она узнала гимн «Твердыня наша — наш Господь», гимн, исполнявшийся на похоронах отца, хотя она сомневалась, что для последователей епископальной церкви он имеет столь же большое значение, как для лютеран. Здесь это был музыкальный фон, избранный, без сомнения, из-за тяжеловесного, мрачного мотива, в церкви ее родных это всегда была кульминация службы. Дед всегда пел гимн по-немецки, точнее, на его швейцарском диалекте, ибо давным-давно Уолдены бежали в Швейцарию, чтобы избежать религиозных преследований во Франции, и дом, где она жила, был все еще полон ностальгических воспоминаний о второй родине: часы с кукушкой, потемневшие картины маслом, изображавшие альпийские стада, пивные кружки, на которых был нарисован Вильгельм Телль, стреляющий в яблоко на голове своего сына, и другие патриотические сцены из швейцарской истории, фамильная Библия, отпечатанная готическим немецким шрифтом, открывавшаяся только по особым случаям.

Даже снаружи, вглядевшись в темный интерьер, легко было заметить, что церковь Баннермэнов весьма отличается от церкви ее детства. Не требовалось навыков антиквара, чтобы догадаться — великолепные витражи в окнах подлинно средневековые и не имеют цены. Они отбрасывали праздничный свет на старинную деревянную резьбу, латунь и полированный камень. В дальнем конце церкви, рядом с алтарем, более уместным в каком-нибудь европейском соборе, возвышалась кафедра в виде орла, его распростертые латунные крылья горели на солнце.

Хотя на крыльце было холодно, де Витт вынул из нагрудного кармана носовой платок и вытер со лба пот.

— Будьте благоразумны, — сказал он.

— Я благоразумна. Собираюсь войти и сесть.

— Так в чем же дело?

Она в панике повернулась на звук этого голоса. Он принадлежал Артуру — та же отрывистая, четкая артикуляция, безошибочный гарвардский выговор, тот же уверенный тон, легко перекрывавший разговоры других людей и даже, как в данном случае, звук органа. На миг она почти поверила, что рядом с ней и вправду появился Артур, потом осознала, что у этого человека волосы светлые, а не серебристо-белые. На нее смотрел Роберт Баннермэн. Судя по выражению его лица, он скорее забавлялся, чем пребывал в ярости.

— Я объясняю… гм… молодой леди, что она не может войти, — заикнулся де Витт.

Роберт Баннермэн поднял брови. Бегло улыбнулся — разделив, фактически, эту улыбку с Алексой, точно они были в своем роде сообщниками. Рассмеялся.

— Похоже, она не принимает этого близко к сердцу, старина.

Лицо де Витта побледнело, потом снова побагровело. Ясно, что между двумя мужчинами не было особой приязни.

— Твоя бабушка, Роберт, распорядилась совершенно определенно, — сказал он.

Неприязнь в его голосе была очевидна для Алексы. Не здесь ли проходит трещина в семейных рядах? — спросила она себя. Что бы ни говорил де Витт, это явно не волновало Роберта. Он выказывал ему прямое презрение, продолжая улыбаться, пренебрегая яростью де Витта, словно не заметив ее.

— Я поговорю с бабушкой позже, — ответил Роберт. — А тем временем… — он перенес внимание на Алексу, — вам и вашему другу лучше войти и сесть. Мы не хотим публичного скандала.

Он вежливо кивнул, почти слегка поклонился.

— Однако, если вы не возражаете, займите место на одной из задних скамей. Не стоит давить на бабушку слишком сильно, поверьте мне на слово.

Она поверила ему на слово. Что-то было в нем заставлявшее ее прислушаться. Как и отец, он умел убедить вас, что то, чего он от вас хочет, в точности совпадает с вашим желанием.

Он осторожно взял ее за руку и подвел к одной из последних скамей. Две пожилые четы плотнее придвинулись друг к другу, скорее из страха оказаться рядом с ней, подозревала Алекса, чем из желания предоставить место.

— Всегда разумно не заходить слишком далеко, — галантно сказал Роберт, выпуская ее руку. — Уверен, что мы еще встретимся.

— Я тоже так думаю.

Холодные синие глаза сверкнули. Роберт Баннермэн все еще улыбался, но на долю секунды Алекса разглядела в его глазах ярость. Затем она исчезла как ни бывало.

— Рассчитываю на это, — сказал он и повернулся, чтобы двинуться по проходу к алтарю, где ею, восседая не шелохнувшись, ждала бабушка.

Алекса сидела неподвижно в начале панихиды, с неловкостью сознавая, что все, кто могут, исподтишка таращатся на нее из-за своих молитвенников. Она встала во время Молитвы Господней, села, когда все сели, снова встала, когда собравшиеся запели гимн, на сей раз ей неизвестный. Она надеялась на какое-то душевное движение, надеялась, что церковная служба поможет ей примириться со смертью Артура, или, по крайней мере, разобраться в собственных чувствах по отношению к случившемуся, но все казалось ей таким же бессмысленным, как на похоронах отца. Она не находила утешения в молитвах и гимнах, они были просто ритуалом, который необходимо вытерпеть перед тем, как тело опустят в могилу.

По церкви пронесся ропот предвкушения, когда на кафедру поднялся Эммет де Витт, и его голова вознеслась над орлиными крыльями. Алекса, конечно, узнала его в лицо — он добился достаточной известности. Она знала, что Артур питал определенную привязанность к Эммету и завидовал ею умению управляться с прессой. Артуру, пожалуй, нравилось, что в семье есть эксцентричный тип, при условии, что это не один из его детей, и она знала, что он часто защищал Эммета перед отцом. Однажды она слышала, как он говорил по телефону: «Кортланд, оставь Эммета в покое, или, Богом клянусь, я передам юридические дела семьи кому-нибудь другому, шурин ты мне или не шурин».

Теперь она с удивлением смотрела, как Эммет стоит в молчании, ожидая, когда внимание аудитории полностью обратится к нему. Благодаря своему экстравагантному виду, странной прическе и фанатичному блеску в глазах под толстыми стеклами очков, худым, запавшим щекам и невероятному росту он умел произвести впечатление с первого взгляда. Она ощутила неестественную тишину в церкви и то, как давит на нее возникшая здесь напряженная атмосфера и, возможно, не только потому, что Эммет был своего рода шутником от религии, обожавшим шокировать слушателей, но также и потому, что у него был великолепный актерский дар тянуть паузу и заставлять зрителей ждать своей реплики. Он откашлялся. Медленно поводил взглядом по изукрашенному потолку. Потом плавно простер руки для благословения, что внезапно сделало его похожим на какую-то большую, неуклюжую птицу, вроде аиста, готовящегося к полету.