— Знаю. Все про это знают. Я говорю не о его ресторанных счетах, Господи помилуй! Я ему продал пару картин, и он заключил чертовски выгодную сделку… Но неужели во время всех этих треклятых бесед у камина он никогда не упоминал, как собирается поступить с тобой? Он должен был оставить тебе хоть какую-то сумму?

— Он говорил, что если с ним что-нибудь случится, я буду обеспечена… Что все очень сложно, но пока я просто должна ему верить.

— И ты поверила?

— Да. Поверила. А почему, нет? В любом случае, я не ожидала, что он в любой момент мог умереть, уверена, что и он тоже.

— Исходя из этого, ты — богатая женщина.

— Исходя из этого — нет. Я хочу прийти на похороны, и я хочу, чтобы люди перестали относиться ко мне будто я какой-то выродок или femme fatale[7]. — Алекса ждала, что Саймон поправит ее произношение. Она была не сильна во французском. Однако он пропустил эту возможность — его внимание было чем-то отвлечено. — После этого я побеспокоюсь обо всем остальном.

— Господи Иисусе! — воскликнул Саймон. Он выехал на обочину и остановил машину. — Ты только погляди на это!

Впервые за все годы, что они были знакомы, она услышала нотку благоговения в его голосе, как будто хоть что-то наконец сумело потрясти его до глубины души.

Она взглянула туда, куда он указывал. Слева от них ухоженные поля тянулись на мили к округлым, лесистым холмам, а возвышаясь над Гудзоном — на самом горизонте, наподобие серебристой ленты, стояло огромное здание, самое большое из всех, которые она когда-либо видела в своей жизни. Каменные плиты отливали золотом в осеннем свете, а в сотнях окон отражалось солнце. Она прикрыла глаза рукой. Так она могла лучше разглядеть обширные, изукрашенные теплицы, мраморные террасы, размером с несколько городских кварталов, декоративные сады, каменные лестницы, наверное, с милю длиной, фонтаны со скульптурами, извергающими струи воды, лужайки, столь зеленые, словно были только что покрашены, и казавшиеся бесконечными аллеи.

В отдалении виднелось еще одно здание — что-то вроде средневекового замка, с башенками, рвом и подвесным мостом, а за ними, полускрытая деревьями, островерхая церковь — к ней тянулась длинная череда черных лимузинов, поблескивающих на солнце.

Ничего подобного она прежде не видела. Некоторое время она сидела, открыв окно, вдыхая знакомый загородный воздух. Впервые она ощутила прикосновение страха, потрясенная невероятными размерами Кайавы и состояния, воплощенного в ней, как будто богатство Баннермэнов наконец стало для Алексы реальным. На миг она была почти готова согласиться с советом Саймона и повернуть назад. Затем собралась с силами и напомнила себе, что она — вдова Артура Баннермэна, нравится это кому-то или нет.

Она взглянула в зеркальце, убедилась, что шляпа сидит правильно, и опустила короткую вуаль. Нечто подобное она раньше видела только в телесериалах с Джоан Коллинз, которая, казалось, была рождена в шляпке с вуалью. Правда, Алекса уже не застала вуалей, даже коротких, и было нелегко отыскать такую за рекордный срок, но она понимала, что на похороны Баннермэна она не может появиться иначе.

Она положила ладонь на руку Саймона и крепко сжала.

— Едем дальше, — сказала она с большей отвагой, чем испытывала.


Роберт Баннермэн стоял на каменных ступенях церкви, выстроенной его дедом. Его красивые черты красноречиво выражали величественную скорбь.

Рядом с ним находились его кузен, преподобный Эммет де Витт, и ректор церкви, и с того места, где они стояли, им было хорошо видно, как на церковном дворе мельтешат их дальние родичи, приветствуя друг друга с сердечностью, которая могла бы показаться сторонним наблюдателям мало подходящей к ситуации.

Похороны были редкой возможностью для наследников Кира Баннермэна продемонстрировать себе и другим, что они принадлежат к одной из самых знаменитых семей Америки и что Кайава и все ее окружающее — часть их наследия. Некоторые из них занимали важные посты в бизнесе, но большинство были просто богатыми бездельниками того сорта, что проводят зиму на Палм-Бич, а лето — в Мэйне. Никто из них не был беден по общепринятым стандартам — почти все родственники обладали какой-нибудь долей по крайней мере в одном из трастовых фондов, — но только дети и внуки Кира Баннермэна были напрямую связаны с Кайавой и семейным состоянием.

— «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в Царствие Небесное», — произнес Эммет де Витт своим пронзительным голосом. — Думаю, это могла бы быть подходящая тема для проповеди.

— Это очень опасные слова, Эм. Тебя линчуют. А я собственноручно затяну петлю на твоей шее. Так что подумай.

— Не беспокойся, Роберт. Я отверг ее. Подумал о том, что бы сказала Элинор.

— Делай так каждый раз, старина.

Преподобный Эммет де Витт обычно не увиливал от своего христианского долга, даже в ущерб интересам семьи. Когда Сеймур Херш заявил в «Таймс», что Фонд Баннермэна владеет акциями Южно-Африканских золотых приисков, Эммет де Витт без колебаний организовал против Фонда пикет, и демонстративно его возглавил — что при его шести с лишним футах роста было не трудно. Он возглавил и марш протеста безработных женщин с окрестностей Гудзона, у которых были маленькие дети, до самых ворот Кайавы после закрытия местного абортария и участвовал в сидячей демонстрации престарелых бедняков на Пятой авеню, когда «Пост» раскопала, что Артур Баннермэн намеревается снести ряд старых, гнилых многоквартирных домов в Вест-Сайде, чтобы возвести на их месте музей.

Де Витт был одним из самых известных священников в стране, постоянно приглашаемый на университетские лекции, телевизионные ток-шоу и марши протеста у атомных станций. Эта знаменитость больше общалась со своей паствой в «Шоу Фила Донахью», со страниц «Плейбоя» и на мирных демонстрациях, чем с кафедры своей роскошной церкви в Ист-Сайде, прихожане которой считали его предателем их самих — и своего класса.

Де Витт башней возвышался над Робертом Баннермэном и ректором, а они оба в коротышках не числились. Его кудрявые рыжие волосы двумя рожками торчали на голове, открывая посередине лысую макушку, что придавало ему на расстоянии определенно клоунский вид. В противоположность ректору, облаченному по всем правилам «высокой церкви», он был в простом черном костюме, а на шее вместо креста у него висел символ борца за мир. Глаза его за толстыми стеклами очков горели маниакальной решимостью, пугавшей посторонних.

— Я предполагал, что мы можем ожидать президента или вице-президента, и губернатора, — сказал ректор с нотой разочарования в голосе. Не имея выбора, он великодушно согласился с тем, что службу проведет Эммет де Витт. По семейной традиции, если кто-то из родственников Баннермэна имел священный сан, то именно он проводил заупокойную службу, если в семье кто-то умирал. Взгляды Эммета де Витта оскорбляли большинство его родственников, а Элинор вообще считала его эксцентричным до грани сумасшествия, но он был рукоположенным епископальным священником и сыном ее старшей дочери, так что вопрос обсуждению не подлежал.

Ректор был последним, кто стал бы спорить. Более десяти лет сам епископ Олбани пытался как-то приблизить церковь в Кайаве к земле и сделать ее чем-то большим, чем частная капелла Баннермэнов. Элинор сражалась с епископом зубами и когтями, Она прекратила пожертвования разным протестантским благотворительным организациям, успешно лоббировала провозглашение церкви исторической достопримечательностью, и наконец подала на епископа в суд. И он уступил превосходящим силам противника. «Оставьте все как есть до тех пор, пока старая дама жива», — сообщил он юристам епархии.

Роберт Баннермэн подумал, что эта фраза вполне могла быть семейным девизом. Пока Элинор жива, ничто в Кайаве не должно меняться — слугам выплачивается жалованье еще долго после того, как от них не станет никакой пользы, стойла полны лошадей, хотя на них редко выезжают, десяток садовников заняты только сметанием с каждой дорожки палой листвы и веток, горничные прибирают спальни, которыми никогда не пользуются, и зажигают огонь в каминах, который никого не согревает…

Роберт неожиданно обнаружил, что ему трудно представить Кайаву без Элинор — и у него возникло подозрение, что он единственный член семьи, хотя бы попытавшийся это сделать. Его собственный отец почти до самого конца безропотно подчинялся желаниям Элинор, и Роберта мучило подозрение, а не была ли постыдная любовная связь отца его первой и, как оказалось, последней и роковой попыткой мятежа? Конечно, Сеси и Пат никогда не ставили под вопрос власть бабушки над семьей, и еще меньше, — этот ректор, терпеливо ожидавший ответа Роберта.

Роберт откашлялся.

— Учитывая обстоятельства смерти отца, казалось более разумным устроить частную церемонию. Президент, конечно, предлагал приехать, но бабушка решила, что мемориальная служба в Нью-Йорке будет более уместна, когда слухи утихнут…

— Разумеется, — сказал ректор с благостной улыбкой. Элинор была его хлебом и маслом. Если бы она предложила провести заупокойную службу на языке суахили или на вершине Эмпайр Стейт Билдинг, ректор и тогда бы нашел возможность это одобрить.

— Кто-нибудь говорил с молодой женщиной? — спросил Эммет де Витт. Он вырос среди своих кузенов, детей Баннермэна. Очень неуклюжий в детстве, он был вечной жертвой Роберта во всевозможных играх и бесконечных розыгрышах. И теперь он сам получал особое удовольствие, затрагивая тему, несомненно, самую болезненную для Роберта.

Роберт одарил его холодным взглядом, настолько напомнившем Эммету о детстве, что он на миг пожалел о своем вопросе.

— Твой отец разговаривал с ней, Эм. От него я понял, что она — весьма крутая малышка.

— Мой отец это сказал?

— Ну, не дословно. Но у него было впечатление, что она совершенно невозмутима. Ни слезы не пролила! Не совсем обычно для молодой женщины двадцати четырех лет, стоящей над трупом своего любовника, не правда ли?