— Ради Бога, Эм, заглохни. Слуги здесь отнюдь не бедные. — Патнэм уставился на кузена так, словно впервые его заметил. — Что это за кошмарная цепь у тебя на шее?

Эммет напыжился как нелепая птица, поправляющая взъерошенные перья.

— Ее сделал один из узников, находящийся в наиболее суровом заключении в тюрьме Аттика. Я ее регулярно посещаю.

— И тебя впускают?

— Не могут не впустить. Я священник. Несчастный, который подарил мне эту цепь — политический заключенный.

— И за что он сидит?

— Он обвиняется в захвате бронированного автомобиля. Еще одна жертва системы.

— Это не тот парень, который застрелил двух охранников и полицейского? — спросил Патнэм. — Мохаммед как-то там?

— Он теперь Эндрю Янг Смит. Он снова обратился в христианство. Замечательный человек, приговоренный расистским обществом за акт самозащиты.

— А я думал, он убивал охранников, сознательно и жестоко. Заставил встать на колени, сковал наручниками и затем выстрелил каждому в затылок. Так, помнится, было написано в «Таймс».

— «Таймс» — орган истеблишмента. Ни одному слову этой газеты нельзя верить.

— Твой дед считал так же после 1932 года, когда «Таймс» выступила за Фрэнклина Рузвельта — сказала миссис Баннермэн, уверенно уводя беседу туда, куда хотела.

Эммет заколебался, словно собирался сказать, что его критика «Таймс» основана на точке зрения, сильно отличавшейся от дедовской, и Алекса почувствовала, что все — даже Роберт, который старался игнорировать большинство высказываний Эммета, словно считал спор с ним ниже своего достоинства — с надеждой ждут, что Эммет навлечет на себя гнев миссис Баннермэн. Эммет, очевидно, тоже подумал о последствиях и позволил теме увясть. Взамен он обратил свое внимание на Алексу, явно считая своим христианским долгом вовлечь ее в беседу.

— Вы очень молчаливы… Алекса, — сказал он, как и все остальные угадав единственно верный способ к ней адресоваться. — Конечно же, дядя Артур делился с вами своими взглядами?

— Разумеется. У меня, однако, есть и собственные.

— Некоторые включают бессмысленную трату денег на музей.

— Артур не считал ее бессмысленной.

— Но, раз у вас есть собственные взгляды, что вы думаете?

— Я думаю, он имел полное право позволить себе осуществить свои планы.

Эммет глянул на нее сверху вниз — истое воплощение протестантской честности.

— Это уклончивый ответ. Я думал о вас лучше. Если суд решит в вашу пользу — а я молюсь, чтобы Господь этого не допустил, — неужели вы воплотите в жизнь безумства дяди Артура, как он от вас хотел, вместо того, чтобы использовать деньги более разумным образом? В конце концов, Алекса, дети голодают и в Нью-Йорке, не только в Кампале.

— Он это знал, Эммет. И я тоже знаю. Такова и была цель Артура — он хотел, чтобы богатство использовалось. С его помощью он хотел изменить жизнь людей. Музей — только часть этого замысла. И в нем нет ничего экстравагантного. Если соединить музей с офисом в одном здании, то мы будем иметь много площади для экспозиции, а стоимость музейной части будет почти равна налоговым льготам, которые получит офисная часть. Мы все это разработали. Затем, если получить лицензию на репродуцирование произведений искусства и запустить их в крупномасштабную продажу, например, с почтовым каталогом, музей должен окупить себя. Артура очень волновало последнее обстоятельство — «нести искусство людям» — вот чего он хотел. Полагаю, что когда весь комплекс начнет приносить доход, деньги можно использовать для какого-нибудь благотворительного фонда. Не вижу, почему бы нет.

Какое-то время длилось молчание, словно все обдумывали сказанное про себя, без видимого энтузиазма, пока Эммет не спросил: — Это идея дяди Артура, или ваша?

— Ну, моя… в последней части.

— Это очень проницательно, — сказал Эммет с оттенком восхищения. — Честно говоря, у меня была примерно та же идея. Я хотел организовать небольшой бизнес на базе епископальной церкви Святого Иакова и использовать вырученные средства для основания благотворительного фонда, но вынужден признать, что Земельная комиссия и архиепископ, как обычно, встали на пути прогресса.

— Я думал, что тебя остановили твои же прихожане, — сказал Роберт. Его лицо, как всегда, было спокойным, но глаза выдавали ярость. Эммет в своем неуклюжем маневре напоролся на вопрос о музее и дал Алексе шанс предстать разумной и интеллигентной.

— Признаю — отношение прихожан было, в основном, не христианским, — ответил Эммет. — К счастью, им было мало, что возразить.

Эммет, заметила Алекса, разделял семейное отношение к оппозиции — сочетание надменности и высокомерного упрямства. Его воззрения могли быть самыми левыми среди Баннермэнов, но взгляд на мир — тот же самый: он знает, как лучше, а тот, кто с ним не согласен, имеет несчастье ошибаться.

Он положил себе кусок лосося с блюда, где лежала целая рыба — приготовленная, разделанная, а затем искусно сложенная, уже без костей, так, что казалось, будто она покоится среди зелени свежепойманной. Алекса к ней не притронулась, отчасти из свойственной уроженцам Среднего Запада нелюбви к рыбе, отчасти потому что ей было неприятно есть что-то, сохранившее голову, глаза и хвост. У де Витта не было подобных предрассудков, а может, он просто был голоден. Он ел быстро, словно опасался, что Роберт может в любой момент отобрать у него тарелку.

— Искусство для людей, — произнес Эммет после глотка вина. — В этом есть определенный смысл. Не то чтобы я вообще любил музеи, но решение сочетать корысть и культурный снобизм, чтобы добыть деньги для бедняков — это интересно. Я хочу сказать, если как следует вдуматься, разве не то же происходит с Нью-Йорком? Те, кто сделал состояние на недвижимости, пытаются купить благосклонность общества. И есть ли для этого лучший путь, чем искусство? — Несколько мгновений он жевал лосося — в детстве его явно учили, что пищу, прежде чем проглотить, следует прожевать по меньшей мере десять раз. — Знаешь, Роберт, — сказал он, наконец воздав должное рыбе, — у молодой леди есть голова на плечах. Это гораздо лучшая идея, чем я слышал от родных за много лет.

Последовала долгая пауза — затишье перед бурей, затем Роберт произнес тихо, но очень четко:

— Заткни пасть, Эммет.

— Не разговаривай так со своим кузеном, Роберт, — сказала миссис Баннермэн тоном, предполагавшим, что ее внукам не больше десяти лет.

— Я не позволю Эммету совать нос в мои дела, — сказал Роберт. — Или читать мне проповеди. Я не нуждаюсь в поучениях в моем собственном доме.

Лицо Эммета, обычно румяное, стало белым как полотно.

— Это не твой дом, так же, как не твои деньги, — заявил он. — Трест принадлежит семье.

— Мой отец унаследовал его от своего отца.

— Да, и хотя я питаю гораздо больше уважения к дяде Артуру, чем ты, не думаю, чтоб он хорошо справлялся с налагаемыми им обязанностями — хотя и по другим причинам, чем ты. Однако надо отдать ему должное, он не относился к состоянию как к своему личному. Он рассматривал его, и вполне справедливо, как нечто, принадлежащее семье, как богатство, которое должно быть использовано ради добра и на пользу всем нам.

— Я не желаю, чтоб ты критиковал отца, — перебила его Сесилия. — Особенно перед посторонними.

Эммет приложил все усилия, чтобы оправдаться, не отступая от своего, пока Роберт старался перехватить взгляд Сесилии и утихомирить ее.

— Я не критикую его, Сесилия, — сказал Эммет. — Он делал все, что мог. Я всегда это утверждал, не только за этим столом. Возможно, этого было недостаточно, вот и все. А что до Алексы, вряд ли ее можно назвать «посторонней».

— Для меня она посторонняя. Я здесь только потому, что бабушка попросила, иначе я бы не села с ней за один стол.

— Я не посторонняя, — твердо сказала Алекса. — Миссис Баннермэн пригласила меня сюда. Ваш отец был женат на мне. Не существует закона, обязывавшего бы нас любить друг друга, но я не собираюсь исчезать только для того, чтобы доставить вам удовольствие.

Нервы Сесилии уже посылали мелкие штормовые предупреждения, судя по тому, как она вертела столовую утварь и передвигала перед собой бокалы взад-вперед. Ее кожа, все еще дочерна загорелая, пошла пятнами, веки отекли, словно она страдала от сенной лихорадки. Букер время от времени тянулся через стол, чтобы осторожно похлопать ее по руке, но не преуспел в этих попытках успокоить ее. Она стряхнула его руку и резко сказала:

— Прекрати!

Он покраснел и спрятал обе руки под скатерть.

— Знаете, отец должно быть был с вами очень откровенным, — сказал Патнэм, словно последние несколько минут его мысли блуждали где-то в стороне от общего разговора. — Если бы он объяснил нам свой замысел столь же разумно, как Алекса, не думаю, чтоб он вызвал столько возражений. Я вспоминаю, как много лет назад, когда он впервые стал задумываться о музее, я говорил с ним о коллекции фотожурналистских работ, и он, казалось, очень заинтересовался. Позднее он уже не возвращался у этому разговору. Он знал, что мы против его проекта, поэтому попросту скрыл его от нас. Я думал, что он утратил интерес.

Алекса не была уверена, являлся ли Патнэм ее союзником или нет, но у нее создалось впечатление, что он соблюдал определенный нейтралитет. Он не был настроен к ней враждебно — просто она воплощала одну семейную проблему, которой он бы предпочел избежать.

— Он не утратил интереса. И, разумеется, никогда не забывал о ваших фотографиях. Он их мне показывал. Он очень гордился вашими работами. Когда он снова стал помышлять о музее, первое, о чем он сказал мне — что он собирается выделить постоянную экспозицию фотожурналистики как жанра искусства — он хотел назвать ее «Зал живой истории».