Так же как, очевидно, и все остальные, судя по их лицам — в особенности Сесилия, пышущая открытой яростью. Только хозяйка вела себя вполне непринужденно. Приезд Алексы совпал, к несчастью, с одним из тех редких случаев, когда старая дама собирала ближайших родственников под общей крышей, и она, конечно, не пожелала изменить своих планов. Алекса была здесь гостьей, пусть и нежеланной, и к ней следовало соответственно относиться, нравится это хозяевам или нет. Ее присутствие за столом было столь же неоспоримо, с точки зрения миссис Баннермэн, как присутствие Сесилии, и, поскольку это был ее дом, никто не посмел с ней спорить. Алексе подумалось, что, вероятно, таков присущий миссис Баннермэн способ устанавливать — или насаждать — мир.

Миссис Баннермэн сообщила ей, что ланч будет «неформальный», что бы это ни значило, но если так, Алексе трудно было представить, на что может быть похож «формальный» ланч. Стол был роскошно убран, повсюду стояли свежие цветы, включая массивную вазу посреди стола, настолько загораживавшую обзор, что никто, кроме Роберта и Эммета, не мог разглядеть друг друга, не вытягивая шеи. Шеренга свеженакрахмаленных горничных старалась держаться вне поля зрения миссис Баннермэн.

Алекса выбрала платье из джерси, предположив, что «неформальность» для миссис Баннермэн означает нечто иное, чем для всего прочего мира, и с облегчением обнаружила, что не ошиблась. На Элинор был розовый костюм от Шанель с золотой вышивкой по жакету, в тон ему — розовые туфли, и дневные бриллианты. Роберт предстал в прекрасно скроенном блейзере и галстуке, обозначавшем членство в каком-то аристократическом обществе верховой езды, судя по множеству вышитых на нем золотом гарцующих лошадей, в то время как Букер, у которого был мрачный вид, был в своем обычном адвокатском костюме-тройке, явно не желая идти на риск, надев что-нибудь более «загородное» в обществе тех, кто мог распознать твид дурного качества с расстояния сотни ярдов. Патнэм стал причиной стычки, явившись к столу в старом твидовом пиджаке и синих джинсах, и был отправлен наверх переодеваться в серые фланелевые брюки. Сесилия, как обычно, выглядела так, словно приобрела свои юбку и блузку по каталогу, и, вероятно, так оно и было. Как и все за столом, она пыталась создать впечатление, будто присутствие Алексы за столом есть нечто нормальное, просто игнорируя ее. Алекса еще не видела Эммета без облачения, но даже сойдя с амвона, он тщательно, хотя и эксцентрически подчеркивал свою принадлежность к церкви. На нем был гладкий черный костюм, с очевидностью обличавший в нем священника, но на случай, если у кого останутся сомнения, он еще носил высокий пасторский воротник над ярко-лазурной манишкой — или как там называлась эта деталь священнического облачения. Поверх нее, на цепи, выглядевшей так, будто ее изготовили из ключей для консервных банок, висел грубо сработанный голубь мира и прекрасный старинный золотой крест. Глаза Эммета, увеличенные толстыми линзами очков, были одного цвета с манишкой. Он поднял шум при своем прибытии, требуя, чтоб его шофера-пуэрториканца посадили за стол со всеми, но у Алексы создалось впечатление, что он относится к этой идее не слишком серьезно, поскольку отказался от нее без всяких протестов.

— Иисус имеет столько же права сидеть за этим столом, как любой из нас, — заявил он, разворачивая салфетку.

Повисло испуганное молчание. Даже Роберт не осмелился отрицать эту истину.

Сесилия нахмурилась.

— Если бы Он явился, уверена, что мы бы пригласили Его к столу, Эммет, но думаю, что имя твоего водителя произносится «Хесус». Я думала, мы покончили с этой темой.

— Я просто подчеркнул сходство.

— И очень глупое сходство, — брюзгливо заметил Роберт. — Что бы мы ни сделали, если бы здесь явился Иисус, не имеет никакого отношения к приглашению пуэрториканского водителя такси, цыгана, попросту говоря — за семейный ланч.

— А была бы разница, если б шофер был белый?

— Ради Бога, Эммет, разумеется, никакой! Он — таксист, а не Сын Божий. Даже ты можешь видеть различие.

— Он — бедняк. Как и его тезка.

— При чем тут бедность, черт побери? Мы почитаем Иисуса за то, что он Сын Божий, а не потому что он был беден.

— Разве ты не считаешь важным, что Господь решил, дабы Его Сын родился в бедности, когда он мог так же устроить, чтоб он родился принцем?

— Возможно, — сказала миссис Баннермэн резко, но без признаков гнева. Она явно считала, что Эммету нужно оказывать снисхождение как слабоумному ребенку. — Не нам угадывать помыслы Господни. В любом случае я не позволю, чтоб за столом обсуждалась религия.

Кадык Эммета задергался. Вероятно, виной тому был воротник.

— Как пожелаешь, бабушка, — покорно сказал он. — Но я всегда считал, что слуги должны есть вместе с нами. Все мы равны перед очами Господа.

— Это не религия, это политика, — фыркнула миссис Баннермэн. — Обсуждать политику за столом я тоже не позволю, особенно радикальную политику.

Суп, как почти все в Кайаве, требовал к себе полного внимания. Это было своего рода желе, подававшееся с бесконечным числом ингредиентов и приправ — ломтиками лимона, сметаной, черным перцем, красной икрой… — так что каждый раз, когда казалось, что уже можно есть, перед тобой вновь возникала официантка с очередной серебряной розеткой. За исключением Эммета, который хлебал его так, будто не ел несколько дней, прочие Баннермэны суп дружно игнорировали. Из вежливости, и потому что не желала услышать нотацию от миссис Баннермэн, Алекса решилась попробовать и обнаружила, что не в силах ни с чем отождествить этот вкус.

— Простая сельская еда, — сказала миссис Баннермэн, как будто они все наслаждались ей. — Сегодня такой прекрасный день, что я подумала, не устроить ли нам пикник на французский манер. Твоя мать, Сесилия, любила такие вещи. Она обожала Францию, бедная женщина.

— Я ничего такого не помню, — упрямо заявила Сесилия, не склонная к любезностям.

Почему «бедная женщина»? — удивилась Алекса. Потому что она умерла молодой — во всяком случае, моложавой, — или потому, что она не могла жить во Франции? Артур, насколько она помнила, ненавидел Францию и в особенности французскую кухню. Если Присцилла обожала Францию, вряд ли она могла выбрать спутника жизни, менее способного разделить ее страсть.

— Сесилия, когда ты возвращаешься в Африку? — спросил Эммет. От кого-либо другого этот вопрос прозвучал бы грубо, но манеры Эммета, вкупе с его клерикальной одеждой, придавали ему вид простака, чьи вопросы всего лишь невинны и непосредственны.

— Надеюсь, скоро, Эм. Как только смогу.

— Конечно, ты не приносишь там никакого добра. Бесполезно просто помогать людям, не организуя их для борьбы с угнетателями. Им следовало бы выступить маршем против империализма и колониализма, вместо того, чтобы позволять кормить себя с ложечки.

— Большинство из них слишком слабы, чтобы стоять, Эм, не то, что маршировать. И против кого им устраивать демонстрации? Они уже получили антиколониальное, антиимпериалистическое, черное правительство, и оно заморило их голодом. Попросту говоря, ты ничего об этом не знаешь.

— Я знаю, что такое несправедливость.

— Сомневаюсь… В любом случае, ты ничего не знаешь об Африке.

— Дядя Эдвард любил Африку, — сказала миссис Баннермэн, с ее обычной манерой оборачивать каждую тему в русло семейной. — Он полжизни провел на сафари. Туземцы его обожали. Кажется, они назвали в его честь озеро, или водопад, я уже забыла что. Полагаю, сейчас все изменилось, — она кивнула дворецкому, чтобы тарелки с остывшим супом унесли. — Все погубили миссионеры, — мрачно произнесла она. — Во всяком случае, так считал Эдвард.

Ни Сесилия, ни Эммет, похоже, не собирались защищать миссионеров, отметила Алекса, но ее тут же отвлекло прибытие огромной серебряной вазы, прикрытой крахмальной белой салфеткой, которую на серебряном подносе внес сам дворецкий. Поскольку Алекса была гостьей, ее полагалось обслужить первой, и она не могла угадать, что ее ждет. Ваза сама по себе не давала никакого ключа — ее содержимое могло быть холодным или горячим, твердым или жидким, мягким или черствым. Поскольку только что подавался суп, казалось, вряд ли это будет что-то жидкое, но у миссис Баннермэн о многих вещах было крайне эксцентрическое представление, и, возможно, она считала, что за горячим супом должен следовать холодный.

Алекса не хотела ни спрашивать, ни выставлять себя дурой, но дворецкий уже стоял рядом с ней, его лицо слегка покраснело от натуги, пока он держал тяжелое серебро. На подносе не было ни ложек, ни вилок. Забыл ли он о них, удивилась она, или это полагается есть руками? Надеясь, что не станет жертвой жестокого розыгрыша, она осторожно приподняла край салфетки и запустила туда руку. Что бы там ни было, оно оказалось холодным, круглым и скользким. Она взяла это, надеясь на лучшее.

— Крутые яйца, мадам, — сказал дворецкий как раз тогда, когда яйцо выскользнуло у нее из пальцев и покатилось по столу к Роберту.

Он поймал его и, улыбаясь, вернул ей.

— Дедушка очень любил крутые яйца, — объяснил он, первый человек за столом, который признал ее присутствие. — Это нечто вроде традиции за ланчем.

Она заметила, что все осторожно взяли по яйцу, посолили и стали есть, за исключением миссис Баннермэн — вряд ли можно было представить, что она что-либо способна есть руками.

— Некоторые традиции стоит сохранять, — вклинился Эммет. — А другие — нет. Думаю, мы слишком сильно уважаем традиции, я, конечно, не яйца имею в виду. Хотя это расточительство — варить десятки яиц на семь человек, когда целые семьи голодают.

— Эм, их наверняка съедают слуги, — сказал Патнэм. — Возможно, делают из них салат.

— Бедные едят объедки богатых? Таково твое представление о социальном сосуществовании?