– Не знаю я, что с ним… Ничего не пойму… На дворе ночь-полночь, метель, а его где носит? Ушел, ни слова не сказал. И так вторую неделю уже!

– Будет он докладываться, как же! – проворчала Макарьевна, подцепляя спицей упавшую петлю. – Что он у тебя – подлеток сопливый? Двадцать лет парню, дело известное. Кралю себе завел, только и всего.

– Да?! – вскинулась Варька. – Если так, я в церковь пойду и сто свечек Богородице воткну! На здоровье, пусть бегает!

– Так что ж ты маешься?

– А то! – Варька смолкла. Шумно высморкалась в полотенце, уткнулась подбородком в кулаки. Свеча треснула, уронив каплю воска. По стене метнулся сполох света. – Злой, как черт, ходит. Разговаривать совсем разучился. Целыми днями сидит, молчит, в стену смотрит. Даже гитару не мучит. Даже на Конную не идет! Второго дня Конаковы приходили, звали, так отказался. А чуть вечер – за ворота, и нет его всю ночь. И вчера тоже под утро явился! У меня уже терпеж лопнул, сунулась к нему, спрашиваю: «Где ты был?» В «Молдавии», говорит, с цыганами сидел. Да какая «Молдавия», когда трезвый, как архиерей! Врет, и сам видит и знает, что я вижу, а все равно врет. Сроду у нас такого не было!

– А чего ж ты хочешь? – удивилась Макарьевна. – Чтоб он тебе про свою кралю со всех сторон обсказал? Ты – девка, тебе ни слышать, ни думать про такое не годится. А его дело холостое, пусть гуляет. На то и молодость дана. Вот когда я еще у покойника-батюшки в Устюгах жила…

– Может, мне знать и не годится, – с горечью отозвалась Варька, – только что это за краля, после которой человек с единственной сестрой разговаривать не хочет? Какая от нее радость? Ей-богу, лучше бы женился.

– Жени-и-ился… – усмехнулась Макарьевна. – Уж с этим хомутом успеется, не беспокойся. Тебе-то что за радость с невесткой грызться?

– Нет, я бы не грызлась, – Варька вздохнула. – У них бы дети пошли, и я бы с ними хоть возилась…

– У, куда! Еще со своими навозишься.

– Ай, чепуха… Кузьма! А ты что молчишь? С тобой разговариваю!

– А что я? – Кузьма выронил гвоздь, захлопал глазами. – Что я-то? Я же совсем ничего не знаю!

– А мог бы и знать, – Варька придвинулась к нему. – Макарьевна правду говорит, я – девка, сестра, мне он не скажет, а тебе… Друзья же вы! Неужто ни словом не обмолвился? Где его нелегкая по ночам носит?

– И понятья никакого нету… – поежился Кузьма.

Варька недоверчиво сощурилась.

– Что – и не спрашивал ты ни разу?

– Я еще жить хочу, – Кузьма нагнулся, отыскивая на полу гвоздь. – Илюха и раньше не сахарный был, а теперь совсем… И не вяжись ко мне с этим, сто раз говорил! Всю плешь уже проела…

– Нету у тебя плеши.

– Нет, так скоро будет от такой жизни, – Кузьма отвернулся, умолк.

Макарьевна сердито взмахнула вязанием. Варька, приблизив к свече мокрое от слез лицо, задумалась.

Внезапно Кузьма поднял голову.

– Стучат, кажись.

– Взаправду? – Макарьевна отложила спицы, повернулась к двери. – Да нет, парень, послышалось. Ветер это.

– Стучат, – упрямо повторил Кузьма.

Теперь прислушались все трое. Сквозь визг ветра донеслись удары. Варька и Кузьма одновременно вскочили.

– Явился, что ли? – растерянно пробормотала Варька.

– Рано, – заявил Кузьма. – Наверное, из Большого дома кто-то. Варька, живо нос вытри, сейчас петь побежим.

– Боже святый, хоть льда, что ли, приложить… – Варька кинулась в сени.

Макарьевна, прихватив на всякий случай кочергу от печи, отправилась открывать. Кузьма пошел за ней.

Дверь в сенях сотрясалась от ударов ветра. Стук больше не слышался. Макарьевна с трудом отодвинула щеколду, настороженно спросила:

– Кого черти среди ночи несут?

– Макарьевна, я это… Пусти, ради бога… – послышался глухой голос. – Уморилась стучать.

У порога по колено в сугробе стояла заметенная снегом фигура. Макарьевна прищурилась, заслоняясь ладонью от ветра. Недоуменно сказала:

– Прости, милая, не признаю. Ты чья будешь-то?

– Ольга… – вдруг тихо сказал Кузьма за ее спиной. – Дэвлалэ… Ольга, ты?

– Это я, чаворо. Впустите… пожалуйста.

– Господи Иисусе, святые угодники! – всполошилась Макарьевна. – Да заходи! Заходи живее, дура! Откуда ты? Откуда? Что стряслось? Кузьма, неси освещение!

Кузьма метнулся в кухню, вернулся со свечой. Неровный свет упал на темное, исхудавшее лицо пришедшей. Это была молодая цыганка, закутанная до самых глаз в серую, грубую шаль. Поймав испуганный взгляд Макарьевны, она усмехнулась углом посинелых губ. Знаком приказала Кузьме опустить свечу, и пятно света упало на ее огромный живот.

– Вот и все. Больше ничего с собой не взяла.

– Так это правда? – внезапно осипшим голосом спросила Макарьевна. – Правда, доченька?

Цыганка кивнула. Закусила нижнюю губу, и по ее впалым щекам поползли слезы.

– Пешком с самого Сивцева Вражка шла, все ноги отстудила… Метель…

– Одурела, девка?! – завопила Макарьевна. – Хоть бы утра дождалась да извозчика взяла, ты же тяжелая, бестолочь!

– Денег нет… – Ольга вдруг качнулась, неловко ухватившись за косяк. Макарьевна, ругаясь, схватила цыганку за плечи и повлекла в глубь дома. Кузьма остался стоять в сенях, растерянно почесывая в затылке. Из темноты на цыпочках вышла Варька. Шепотом спросила:

– Слушай, кто она?

Кузьма протяжно вздохнул. Варьке пришлось потеребить его за рукав, требуя ответа, и тогда он неохотно выговорил:

– Вот, значит, как вышло… Это Ольга. Жена… Митро.

Варька ахнула. Из горницы доносилось ворчание Макарьевны, слабый голос пришедшей. За дверью пронзительно визжал ветер.

Варька знала эту историю. Еще в первые дни своего пребывания в хоре она простодушно спросила у Стешки, отчего Митро, которому шел двадцать восьмой год, все еще не женится. В ответ Стешка сделала круглые глаза, прижала палец к губам, потащила Варьку в темный закуток под лестницей и уже там страшным шепотом поведала историю «этой потаскухи» – жены Митро.

…Ольга была из тульских цыган, пела с сестрами в хоре и там, в трактире, во время выступления, попалась на глаза Митро, бывшему в Туле по «лошадиным делам». Двадцатилетний Митро, увидев высокую красавицу с неласковым взглядом темных глаз, звонко и сильно выводящую «Не томи, не спрашивай», потерял голову. Через неделю в Тулу приехали сваты от семьи Васильевых, через месяц в Москве сыграли свадьбу. Ольга тут же запела первые партии и начала пользоваться бешеной популярностью у гостей хора на зависть Зине Хрустальной. Особенно ей удавались протяжные русские песни, и слушать «Ништо в полюшке не колышется» и «Не шумите, ветры буйные» съезжалась половина московского купечества. К тому же Ольга прекрасно плясала: перенять ее плавную, живую «венгерку» так и не смогла ни одна из хоровых цыганок. А в один из вечеров в ресторане Осетрова появился Прокофий Игнатьевич Рябов – русоголовый богатырь с косой саженью в плечах, старший сын знаменитого купца-промышленника Игнатия Рябова.

Прокофий Рябов был известен среди москвичей не менее своего папаши-толстосума, но слава его была иного рода. У всей Москвы на устах была история годовой давности, когда выходящего из трактира Рябова сбила бешеная тройка. Кубарем отлетевший в сугроб Рябов не пострадал, но осерчал сверх меры. Тут же, даже не отряхнувшись, голыми руками разорвал упряжь на саврасой лошаденке какого-то извозчика, взвился верхом, галопом нагнал тройку и остановил ее, вцепившись мертвой хваткой в задок саней. Вскоре в придорожный сугроб с воплями полетели и ямщик, и седок. Рябов же вскочил в тройку, по-разбойному свистнул и умчался, успев на ходу бросить горсть рублей владельцу савраски.

Это происшествие надолго сделало Прокофия Игнатьича героем. А затем последовали и другие события, восхищенно передававшиеся из уст в уста по всей Москве. То Прокофий Рябов на спор боролся с медведем на Ходынском поле; то нес на плечах через весь Охотный ряд десятипудовых братьев Разорёновых, купцов первой гильдии; то поднимал, даже не крякнув, владимирского тяжеловоза на Конной площади; то один выходил «на кулачки» против «стенки» разгуляевских фабричных. На его огромной ладони запросто можно было танцевать – что и проделывали не раз цыганки васильевского хора. Рябов сажал их по три на каждую руку и носил по трактиру под восторженные вопли всех присутствующих, оглушительным басом подпевая хористкам: «Гей вы, улане!»

Прокофий Игнатьевич был щедр, без счета дарил цыганкам кольца и ассигнации, любил сам петь с хором, неплохо играл на гитаре и был своим человеком в Большом доме. Никто, даже все подмечающие старухи-цыганки, не видели, чтобы он уделял жене Митро больше внимания, чем остальным солисткам. Никто не замечал, чтобы он делал ей особенные подарки, искал встреч наедине. Никто не знал, когда они успели сговориться. И поэтому громом с небес грянуло известие о том, что Ольга сбежала от мужа к Рябову.

Эта весть мгновенно облетела Москву. Сухаревка гудела. В считаные дни стало известно, что Рябов всерьез намеревался обвенчаться с Ольгой, но та не согласилась на это, поскольку была венчана с Митро. Старик Рябов, услышав о случившемся, встал на дыбы, загрозил лишением наследства, и отец с сыном разругались насмерть. Прокофию пришлось снять дом в Сивцевом Вражке, водворить туда Ольгу и жить с ней «во грехе».

Митро, до последнего момента не догадывавшийся ни о чем, был потрясен. Первый месяц после ухода Ольги он ходил черный и злой, ни с кем не разговаривал, много пил, пропадал в публичных домах на Пироговке, и даже Яков Васильевич не пытался удержать его дома. Кто-то из цыган однажды увидел Митро сидящим в трактире вместе с Прокофием Рябовым. Но разговор, состоявшийся между ними, так и остался в тайне: Митро никому не рассказал о нем. Имени Ольги он больше никогда не произносил. Но и жениться во второй раз не захотел, как ни настаивала, ни сердилась и ни плакала Марья Васильевна. Хоровые цыгане, справедливо рассудив – не век же ему сохнуть по потаскухе, начали водить в Большой дом своих дочерей, сестер и племянниц, но Митро в упор не желал замечать невест. В конце концов его оставили в покое: «Захочет – сам найдет».