После окончания расчета с теми, кто работал в хоре, в комнату входили старые цыгане. Илья знал их всех: Татьяну Михайловну, высохшую и маленькую старушку с поблекшими глазами, в свое время сводившую сума всю Москву романсом «Плакали ивы», семидесятилетнюю Ольгу-Птичку, прозванную так когда-то за звонкий голос, тетю Пашу, которую длинно именовали Бессменная Графиня: она трижды была на содержании, и все три раза, как нарочно, – у графов. Приходили когда-то гремевший тенор Колька, теперь согнутый в три погибели, разбитый ревматизмом старик Николай Федорович; гитарист Граче, у которого дрожали покрытые коричневыми пятнами руки; бас Бочка, седой как лунь, охрипший и сгорбившийся. Хор не оставлял своих, и деньги выделялись каждому. Получив свою долю, старики спокойно и с достоинством благодарили и, не считая денег, уходили.

Конечно, солисты зарабатывали больше остальных. Но Илья знал, что Зина Хрустальная содержит чуть ли не полсотни родственников, проживающих в Таганке; что Митро должны деньги – и черта с два вернут! – два десятка нищих цыганских семей из Марьиной рощи. По поводу последних Митро ругался: «И надо же было туда сестру замуж отдать! Теперь, хочешь не хочешь, вся Марьина роща нам родня. Чуть что – являются, просят. Тьфу! Что я им – Попечительский совет?! А куда денешься?» Кузьма слал деньги в Ярославль; в доме братьев Конаковых постоянно толклись какие-то тетки, дядья, племянники… Так было всегда. И в таборе Илья видел то же самое: стоило кому-нибудь из цыган зажить побогаче, как немедленно объявлялась нищая родня, седьмая вода на киселе, которую нужно было брать в семью, кормить, одевать и считать кровными. Все это называлось «романэс»[46] и обсуждению не подлежало.

У семьи Васильевых такой родни тоже было не счесть. И все цыгане Москвы слышали, что после Рождества Настя выходит замуж за князя Сбежнева. Все знали, сколько денег после этого пойдет хору. Все ждали. Сорок тысяч были огромными деньгами, и кто бы стал слушать Настю, которая вдруг заявила бы, что она не хочет выходить за графа? Кому бы пришло в голову даже спрашивать ее об этом? Ни за одну хоровую девчонку еще не давали таких денег. И что скажут цыгане, если завтра наутро Настька явится к отцу с мужем – и вовсе не с тем, с каким нужно? Илья хорошо понимал: житья после этого им с Настей в Москве не будет.

Ну и ладно! И наплевать! Других мест нету будто? Уедут в Ярославль, в Тулу, в Калугу. Даже и в Санкт-Петербург можно. Настьку любой тамошний хор с руками оторвет – здесь, в Москве, она королева, а там еще выше будет. Может, и его возьмут. А не возьмут, тоже не беда, – если в городе хоть какой-то конный базар будет, с голоду они не помрут. И как бы ни кричала Настька, что никаких денег ей не нужно, – о них тоже думать надо. Дети пойдут, святым духом сыты не будут.

Хорошо бы сына первого… И второго. И третьего тоже, а потом Настька пусть делает что хочет, хоть табун девок рожает одну за другой. К тому времени они уже точно станут на ноги, и можно будет с чистой душой откладывать хоть на десяток приданых… Размечтавшись, Илья не особенно следил за дорогой и уже прикидывал, во что ему обойдется свадьба старшего сына, когда вдруг обнаружил, что стоит посередине Большой Садовой. Тишинка, где он рассчитывал отловить Кузьму, была совсем в другой стороне. Выругавшись, Илья развернулся, подождал, пока мимо не спеша проедет извозчик с пассажиром, перебежал улицу… и нос к носу столкнулся с Катькой – рыжей горничной Баташевых.

– Илья, чертов сын! – заверещала она на всю Садовую. – Да ты это или нет?! Ну, бог тебя послал, я как раз к вам бегу!

– Что стряслось? – испугался он.

– Совесть у тебя есть или нет, вурдалак?! Ты что, не слыхал?

– О чем?

– Да Иван же Архипыч в Пермь уж неделю как укатимши!

Только тут Илья понял. И сам не ждал, что так испугается.

– Ну и черт с ним. Мне какое дело?

– Илья, да ты что? – всплеснула Катька руками. – Неужто тебе в тот раз плохо было? Барыня, голубушка, исстрадалась за ним, исплакалась, голубица моя сизая, каждую ночь подушку слезами мочит, а он… Черт неумытый, совсем стыд потерял! Хоть бы раз зашел, образина ты адская!

Илья молчал. С той ночи, проведенной в спальне Баташевой, прошло больше месяца, но он лишь недавно перестал вспоминать о случившемся. В первые дни было совсем никуда – так и стояли перед глазами серые, мокрые от слез глаза, светлые косы, белое тело, просвечивающее сквозь рубашку, плечи, грудь… Мгновенно делалось жарко, в глазах темнело, и он едва удерживал себя оттого, чтобы не понестись сломя голову туда, в Старомонетный… Но об этом и думать было нельзя: Илья хорошо помнил, какого страху натерпелся в ту ночь в коридорах и закоулках чужого дома. Тем более что Баташев был в Москве, вел свою коммерцию и несколько раз даже заезжал к цыганам: послушать Глафиру Андреевну. Потом понемногу схлынуло, Илья уже не вспоминал о Баташевой и даже раза два, поддавшись на уговоры, смотался с Митро к мадам Данае. Хорошего, конечно, в этом было мало, но Митро успокаивал: «Ничего не поделаешь, чаво. Раз мужиком родился – надо». И вот теперь Катька… Неужели не забыла его Лизавета Матвеевна?

Горничная словно угадала мысли Ильи.

– Тебе, кобелю, хорошо, дело свое паскудное сделал, позабавился – и в сторону! А мне каково? Я ведь каждый божий день вижу, как Лизавета Матвевна убивается. И добро бы по красавцу сохла, а то – лешак лешаком, господи прости, во сне узришь – не открестишься… Раньше я ее все успокаивала: не плачьте, говорю, не может он прийти, хозяин дома, поостеречься надо… Она вроде бы верила. А сейчас что я ей скажу?! Что у тебя, цыганская морда, последняя совесть почернела и отвалилась?!

– Послушай… – Илья собрался сказать все как есть – что он женится и завтра уезжает из Москвы, что у него и в мыслях не было обижать Лизавету Матвеевну, что баба она хорошая и дай бог ей какого-нибудь военного или хотя бы приказчика для забав, коль уж с мужем совсем худо. Но взгляд его случайно упал на другую сторону улицы. И слова застряли в горле: по Садовой шла Настя.

Она была одна. В своем черно-буром полушубке, красном полушалке, накинутом на голову, и с узелочком в руках. Шла торопливо, почти бежала, то и дело оглядываясь через плечо. Не сводя с нее глаз, Илья отстранил с дороги Катьку.

– Прости… тороплюсь. После поговорим.

– Эй, Илья! – растерянно закричала та вслед. – Куда ты, проклятый? Что мне барыне говорить? Придешь вечером, ворота отпирать али нет?

– Отпирай что хочешь… – не думая бросил он и пошел за красным полушалком.

Сначала Илья хотел просто догнать Настю. Но уже через несколько шагов в душе заскреблось что-то нехорошее. Куда она бежит? Одна, даже не взяла извозчика… И наверняка никому не сказала… А почему она отказалась уехать с ним сразу, выпросив себе один день? Для чего он ей понадобился? А ему, ошалевшему от радости, даже в голову не пришло спросить об этом…

С Большой Садовой Настя свернула на шумную, запруженную санями и людьми Тверскую, потом – в Столешников переулок. Илья шел за ней, отставая на несколько шагов. Ему отчаянно хотелось, чтобы Настя заметила его. Тогда бы он смог подойти, удивиться, мол, как это они встретились, проводить ее туда, куда она так спешит… Но Настя не оглядывалась. Когда же она повернула на Большую Дмитровку, у Ильи встал в горле комок. Там, в переулке, стоял особняк князей Сбежневых.

Может, не туда, уговаривал он себя, не сводя глаз с мелькающего в конце Дмитровки красного полушалка. Может, по делам, в магазины на Кузнецком мосту. Может, на Петровку, в гости к тетке… Но красный язычок исчез в переулке, и Илья, чувствуя, как каменеют ноги, остановился на углу. Торговка сбитнем, сидящая на кадушке со своим товаром, изумленно посмотрела на него из-под надвинутого на глаза платка, предложила:

– Сбитеньку, молодец? Горяченького, с огонька? Утресь варила!

Илья хотел было сказать «не хочу», но голос куда-то делся. Дико посмотрев на торговку (та отшатнулась, перекрестилась), он чуть не бегом бросился в переулок.

Она была там. Стояла у заснеженных ворот особняка, разговаривая с дворником. Слов Илья, застывший в подворотне, слышать не мог. Затем Настя торопливо вошла в ворота, и тяжелые створки сомкнулись за ней.


Дворник проводил Настю до крыльца, постучал в дверь. Ее долго не отворяли. Наконец высунулась повязанная повойником голова старой кухарки:

– Кто беспокоит?

– Князь Сергей Александрович дома? – отрывисто спросила Настя.

Бабка, пожевав губами, пристально осмотрела ее с головы до ног.

– Может, и дома. Как сказать-то?

– Скажи – Васильева Настасья Яковлевна.

Старуха снова недоверчиво оглядела ее. Настя ответила спокойным взглядом, решительно вошла в переднюю, выпростала руки из муфты, сняла шаль.

– Пожалуйста, поди доложи.

– Арефьевна, кто там? – послышался голос князя.

Старуха тяжело повернулась:

– Барышня к вам, Сергей Лександрыч.

– Ко мне?.. – Сбежнев появился из боковой комнаты. Арефьевна поднесла свечу к самому лицу Насти, и князь обрадованно всплеснул руками:

– Настя? Здесь?.. Но… как же? Арефьевна, поди вон… – Он быстро подошел, сам взял у Насти муфту и шаль, помог снять полушубок, передал это все недовольно поджавшей губы кухарке, склонился над рукой Насти. – Глазам своим не верю! Ты – здесь, у меня! Прошу, прошу в комнаты!

Стоя на пороге, Настя осматривала небольшую, хорошо протопленную комнату. Печь в синих и зеленых изразцах, огромный дубовый шкаф, сверху донизу забитый книжными томами в кожаных переплетах, стол с зеленым сукном, заваленный бумагами, утонувшее в чернильнице перо, коробка сигар, гитара на стене. Оконные стекла были затянуты морозом, и блики свечей прыгали на затейливых ледяных узорах. По паркету, задрав хвост трубой, важно ходил кот.

– Васька, брысь! – прогнал его Сбежнев. Поправил подушки на обтянутом потертым бархатом диване, подвел к нему Настю. – Садись, прошу тебя, садись! Что же ты не предупредила, Настенька? Я бы выслал за тобой лошадей, сегодня такой немыслимый мороз… Я распоряжусь насчет чаю. А может быть, ты голодна? Арефьевна! Арефьевна!