– Вот в этом все и дело, – уныло сказал Гольденберг. – Сами еще не почувствовали, а умом пока не доросли. Офелия любит Гамлета, ловит каждое его слово, дыхание, взгляд, а вы смотрите на Василия Львовича, как дева-мстительница. Будто не поцеловать его хотите, а убить. В чем дело, вы устали? Присядьте… Почему диалоги с Полонием и Лаэртом у вас выходят более чем сносно, а главная, самая главная сцена – ниже всякой критики? Что вам сделал Гамлет, позвольте узнать?

– Ничего, – равнодушно сказала Софья, подбирая платье и усаживаясь прямо на сцену. – Не могу я по-другому, Аркадий Соломонович. Пусть Купавина играет.

– Боюсь, что будет еще хуже, – искренне сказал антрепренер, случайно или намеренно не замечая сидящую в первом ряду Купавину. – Вы хотя бы красотой возьмете наше дремучее купечество. И песня… Не забудьте по крайней мере песню Офелии, это гвоздь вашей роли! Видит бог, вам надо быть не в театре, а в опере! Ну, встаньте, встаньте, давайте еще раз! И полюбите хоть немного вашего Гамлета, не так уж он плох.

Софья усмехнулась, поднялась, заметив краем глаза, как нервно дернулось лицо Снежаева. Красивое лицо с большими темными глазами, с черной линией густых бровей, с маленькой бородкой, с мягкой волной каштановых волос, в которой едва заметна была седина. Конечно, Гольденберг был прав; конечно, все зрительницы театра и половина труппы были влюблены в этого красивого мужчину, великолепного актера, доводившего до слаженных рыданий зал в «Гамлете» и «Отелло». Но… они не слышали этой безобразной, грязной мужской ругани посреди ночи, не слышали женских рыданий в ответ, не видели залитого слезами лица Маши, ее разбитых губ и носа, пятен крови на полу. Га-амлет… Софья непроизвольно поморщилась, прошлась по сцене, чтобы собраться, и, повернувшись наконец к Снежаеву, сладким голосом, от которого противно сделалось самой, вопросила:

– Принц, были ль вы здоровы это время?


…Репетиция сильно затянулась. Уже давно разошлись по домам любопытные статистки, актеры и актрисы, занятые в вечернем спектакле и собиравшиеся отдохнуть, ушла даже Режан-Стремлинова. Мерцаловой не было уже давно. Оставались только Софья, Гольденберг и Снежаев, мрачневший все больше и больше с каждой минутой. Наконец антрепренер объявил, что продолжать – выше его сил, что ему самому еще играть Фальстафа вечером, что завтра их освищут и будут правы, но он сделал все, что мог, и ни в чем не виноват, и предложил актерам идти отдыхать. Уставшая до крайности Софья смогла только кивнуть.

На дворе, несмотря на четыре часа пополудни, уже смеркалось: из-за города наползли сизые, тяжелые тучи, вот-вот должна была начаться метель, в потемневшем воздухе уже мелькали первые снежинки. Было холодно, и вышедшая из театра Софья низко надвинула на лоб платок, ускоряя шаг. И тут же остановилась: сзади ее мягко взяли за локоть.

– Сударь!.. – возмутилась она, оборачиваясь… и тут же умолкла: перед ней, ежась от холода и нервно сбрасывая снежинки с мехового воротника пальто, стоял Снежаев. – Что вам угодно, Василий Львович? – Софья демонстративно высвободила локоть. – Извините меня, я сильно устала сегодня.

– Я вас провожу, – торопливо сказал Снежаев. Софья посмотрела на него совсем уж ледяным взглядом, но герой-любовник все же пошел следом за ней по заметенному снегом тротуару.

– Что вы хотите от меня, Василий Львович? – устало спросила Софья, не глядя на провожающего. – Хотите сказать, что я провалю вам ваш коронный спектакль? Я это знаю и без вас. Видит бог, я не выпрашивала для себя Офелии. Вы сами слышали, я отказывалась, и мне все равно, кто будет с вами играть. Видимо, я не настоящая актриса. И жалобы ваши должна выслушивать не я, а антрепренер. Переговорите с Аркадием Соломоновичем, я уверена, что он с вами согласится. Особенно после сегодняшней репетиции.

– Вы актриса более, чем вы думаете, – неожиданно мягко возразил Снежаев, сделав вторую попытку взять ее под руку. Руку Софья опять выдернула, подумав при этом, что выглядит как интересничающая гимназистка. Тогда Снежаев просто пошел с нею рядом. – Вы актриса, Софья Николаевна, и в этом поверьте если не мне, то хотя бы Гольденбергу. Я играю у него шестой год и еще ни разу не видел, чтобы он пригласил в труппу бездарность. Я никогда не устану восхищаться вашим голосом, вы великолепно поете…

– Значит, мне нужно уходить в ресторанные хористки.

– Да нет же, у вас великолепное бельканто! – рассердился Снежаев. – И вы об этом знаете, но кокетничаете!

– Уж не с вами ли? – насмешливо спросила Софья.

– Могли бы и со мной, – со вздохом заметил Снежаев. – Хотя бы ради завтрашнего спектакля. Наш старый мудрый Соломоныч прав в одном: мастерства у вас нет совсем, и вам негде было его взять. Первая большая роль, и сразу – Офелия, это серьезное испытание. Но почему бы вам не быть ко мне более… благосклонной?

– Что?!

– Со-о-офья Николаевна… – поморщился Снежаев. – Я вовсе не претендую на роль вашего… м-м… предмета. Но хотя бы ради дела! Ради спектакля! И при том, что я не сделал вам ничего плохого, напротив, всегда был искренне расположен к вам!

Софья промолчала. Снежаев был прав, но ответить ему ей было нечего. Несколько пустых, синих от сумерек переулков они прошли молча. Снег пошел гуще, мелькая в воздухе мягкими хлопьями. Впереди уже замелькали очертания дома попадьи за утонувшим в сугробах забором, когда Снежаев снова заговорил:

– Признаться, я догадываюсь, в чем дело. К сожалению, вы были невольной свидетельницей нашего с Марией… расставания.

– Это было не расставание, а отвратительная сцена.

– Пусть так, – отрывисто сказал Снежаев. – И я еще не знаю, как эта дрянь объяснила вам все. Но, уверяю вас, никакой моей вины в случившемся нет. Мне не хотелось бы обнажать перед вами подробности…

– А мне они и не нужны, – сказала Софья, останавливаясь и впервые за весь разговор поворачиваясь лицом к Снежаеву. – Я в труппе человек новый, о вашей личной жизни мне ничего не известно, и знать о ней я не хочу, поверьте. Я знаю только, что вы с Марьей Аполлоновной были… были близки довольно долгое время.

– И что же из того? – нетерпеливо перебил Снежаев; в сгущающейся темноте Софья не видела выражения его лица, но сухой, жесткий, сразу изменившийся при упоминании имени Мерцаловой тон покоробил ее. – Да, я жил с этой тварью, которая…

– Вот именно, что жили, – не давая ему закончить, отрезала Софья. – Повторяю, я ничего не знаю, и мне это неинтересно. Если вы считаете, что можно обращаться так с женщиной, которую вы любили, с которой вы долго жили как с женой, – бог вам судья. Но вы… вы готовы здесь и сейчас рассказать мне всю подноготную! Всю изнанку, называя при этом Машу такими словами, какие мужик в кабаке постыдится выговорить!

– Но поймите же, она же сама…

– Не хочу понимать, повторяю вам: мне это безразлично! – вышла из себя Софья. – Меня это не касается! А вы… Вы великолепный актер, это трудно оспаривать. Но… простите меня, вы не мужчина. И тем более не Гамлет. Обычное ничтожество, не обессудьте. И изменить свое отношение к вам я не могу. Потому и просила назначить другую Офелию. Да, я совсем не актриса. Для меня лучше до конца жизни говорить «кушать подано», чем играть с вами в дуэте.

– Софья Николаевна, вы… – дрогнувшим от обиды голосом начал Снежаев.

– Прощайте, – не дослушав, сказала Софья, поворачиваясь и делая несколько быстрых шагов к калитке. Ей показалось, что Снежаев хочет догнать ее, и, ускорив шаг, Софья почти бегом вошла на пустой двор. Дверь открылась ей навстречу, и голос Марфы провозгласил:

– А вот и Афелья наша явимшись! Уж не чаяли дождаться! Слава господу, до снега успели. Вот говоришь вам, говоришь – все без толку!

Уже шагая в сени, Софья обернулась, чтобы взглянуть: ушел ли Снежаев. Но сквозь плотную пелену снега ей не было видно ничего.

– Что с вами, барышня? – удивилась Марфа, когда Софья, сняв пальто и валенки, прошла к столу и тяжело опустилась на табуретку. – Прямо лица нет, и дышите, ровно от самого тиятра галопом скакали! Не жар ли, господи спаси?

– Нет, оставь… – Софья с досадой отстранила Марфу, пытавшуюся пощупать ей лоб. – Устала, долго репетировали. Как Маша?

– Лежат-с, ревут-с, третий час ревут-с…

Софья встала и вышла в сени.

Дверь на вторую половину дома была плотно закрыта. Стоя в полной темноте, Софья осторожно постучала.

– Марья Аполлоновна… Маша! Ты спишь?

– Нет, входи.

В комнате, на столе горела затененная раскрытой книгой лампа, и по углам стоял плотный полумрак. Войдя, Софья с трудом разглядела на кровати лежащую Мерцалову. Та была в том же коричневом платье, в котором была утром на репетиции, и видно было, что, едва войдя в комнату, она тотчас легла: полушубок был небрежно брошен на табуретку, снятые валенки валялись возле кровати, и под ними темнела непросохшая лужа растаявшего снега. Волосы Мерцаловой выбились из прически и небрежными прядями свисали с подушки.

– Тебе плохо? – участливо спросила Софья, подходя ближе. – Может, нужно чего-нибудь? Я пошлю Марфу…

– Нет, ничего, – хрипло отозвалась Мерцалова, с болезненной гримасой пытаясь приподняться на подушке и тут же упав обратно. – Господи, как спина болит… Ну, что там на репетиции? Как Офелия у тебя?

– Плохо, – с досадой сказала Софья, садясь на край постели. – Прав Гольденберг, я испорчу весь спектакль. Ничего не получается. Я пыталась отказаться, но…

– И думать не смей, – сердито сказала Мерцалова. – Больше играть все равно некому. Режан-Стремлинова – старуха, Изветова, напротив, девочка, не потянет, Купавина вовсе бездарна… Ты тоже молодая совсем… но хоть голосом возьмешь да глазками с волосами.

Софья неопределенно пожала плечами, думая: нужно ли рассказать Мерцаловой о разговоре со Снежаевым. Поразмыслив, решила, что ни к чему: Маша только расстроится сильнее. Да и сама Мерцалова с той памятной ночи ни разу не упомянула имя бывшего любовника и не спросила о нем.