– Ничего смешного не вижу! – мрачно заметил Гольденберг. – Благодаря вам, молодые люди, мы на Рождество останемся без Гертруды! Знаем мы эти припадки оскорбленного самолюбия, наблюдали не раз… Марья Аполлоновна, попрошу вас больше не вмешиваться в репетицию, у вас есть своя роль! И не из последних, смею напомнить! Ей-богу, еще одно подобное вмешательство – и я Офелию отдам Ольге Карповне!

Но тут уж грянул хохотом весь театр, и громче всех гремела, откинувшись на спинку кресла и вытирая слезы, сама Ростоцкая. Вскоре вернулась, демонстративно поднося платок к глазам, Режан-Стремлинова, репетиция возобновилась, и Мерцалова до ее конца сидела спокойно, поднимаясь на сцену лишь для монологов Офелии. Гранд-кокетт метала на нее испепеляющие взгляды, но Офелия была невозмутима, как греческая царица. Софья была покорена. И поэтому, когда после репетиции Мерцалова сама подошла к ней и приветливо пригласила пожить в снимаемом ею доме попадьи Свекловой («Нам с Васей слишком дорого на двоих целый дом, а так удобно, всего две улицы от театра!»), Софья была рада до умопомрачения.

Вечером они с Марфой обустраивались в задней комнате небольшого, в самом деле удобного и теплого домика. Узнав, что у новенькой нет ни кола, ни двора, ни денег, актрисы и статистки натащили в комнату целый ворох разнообразной рухляди, среди которой были и подушки, и старенькое лоскутное одеяло, и посуда, а старуха Ростоцкая прислала с театральным сторожем целый самовар и к нему – две банки варенья. Довольная Марфа разложила это все по полкам, постелила Софье на кровати, а себе – на печи, раскатала на некрашеном столе кусок холста и объявила:

– Стало быть, не пропадем, Софья Николаевна! Вы себе играйте, коль уж в актерки взяли, тоже какая-никакая должность, и пять рублев за месяц – деньги приличные, а мы тоже свое дело знаем. Я уж, пока вы спектаклю смотрели, и белошвейную мастерскую отыскала, и холста мне в долг дали, сейчас рубашек нарублю, а затем и с божьей помощью вышивать начну. Еще бы карасина найти поболе, темнеет-то теперь рано…

– Возьми деньги, купи завтра керосин… – сонно сказала Софья, растягиваясь на кровати. От тепла ее разморило, весь сегодняшний день – суматошный, яркий, полный впечатлениями – мелькал перед глазами, как пятна волшебного фонаря, веки опускались сами собой.

– Барышня! Софья Николавна, эй! А покушать? А раздеться?! Да что же это делается?! – всполошилась Марфа, вскакивая из-за стола, но Софья уже спала, растянувшись на кровати и блаженно улыбаясь во сне. Ночью ей приснилась комическая старуха Ростоцкая в парчовом платье королевы Гертруды и принц Гамлет со спокойными серыми глазами Владимира Черменского.

Вскоре пошли спектакли и репетиции. Софья вместе с другими юными статистками в белом хитоне выходила на сцену в «Юлии Цезаре», сидела в толпе придворных в «Макбете» и изображала девушку из толпы в «Грозе». Труппа Гольденберга ставила главным образом пьесы Островского и Шекспира – сильно, впрочем, урезанного и подогнанного под вкусы мелкого купечества, составляющего главную часть публики. Вначале Софью приводило в ужас такое обращение с великим драматургом, которого она читала и перечитывала в Грешневке бесконечно и считала вторым после Пушкина гением. Но после она поняла, что иначе и нельзя было: мещанам и молодым купцам с их полуграмотными дамами было бы просто не под силу высидеть шестиактного «Гамлета», слушая малопонятный текст, и театр быстро бы остался пустым. Большим успехом пользовались водевили и дивертисменты – своего рода концерты, на которых актерами театра читались стихи и большие куски классических произведений, исполнялись романсы и русские песни. В одном из таких концертов сразу после Рождества Гольденберг собирался выпустить и Софью с небольшим романсом «Ветвь сирени», но буквально накануне вечера дебютантка заболела и осипла. Ее номер пришлось снять. Софью это не очень опечалило; в глубине души она была уверена, что театральные подмостки – не для нее, и довольствовалась маленькими выходами с подносом или письмом и беготней по сцене вместе с другими статистками. Да и какая из нее актриса, если она даже в настоящем театре ни разу не была и все содержание пьес знает по рассказам Анны и по книгам? Вот Маша Мерцалова…

Мерцалова, по мнению Софьи, была актрисой настоящей, ничуть не меньше никогда не виденных ею московских прим Федотовой и Садовской, о которых много говорили в театре. Это ее мнение только усилилось после того, как Софья увидела Мерцалову в комической роли Липочки в «Свои люди – сочтемся». Изящная, прекрасная, как Медея, Мерцалова так искусно замазала свои великолепные брови белилами и охрой, так щедро налепила веснушек, так безжалостно прикрыла соломенным париком гладкий узел волос, что изменилась до неузнаваемости, превратившись в купеческую дочку, «танцам и по-французски год обучавшуюся» и мающуюся без благородного жениха. На сцене Мерцалова потешно семенила в безвкусном наряде, говорила с забавной замоскворецкой неграмотностью, вытирала нос кулаком и тут же обмахивалась кружевным платочком. Зрители покатывались со смеху и вызывали актрису без конца, галерка и партер орали в унисон: «Мерцалову! Мерцалову-у-у!!!», после спектакля ее завалили букетами, а от купеческого общества поднесли огромную брошь с гранатами. Гольденберговские премьерши зеленели от зависти; у Режан-Стремлиновой, по уверениям старухи Ростоцкой, со дня на день должна была разлиться желчь. Но Марью Мерцалову эти страсти внутри труппы, казалось, не трогали. И в театре, и дома она была ровна и спокойна; часто Софья слышала из своей комнаты, как актриса ходит вдоль стены, нараспев читая очередную роль, как спорит со Снежаевым, своим любовником, часто играющим с ней в паре, и как любой спор заканчивается громким смехом и звуками поцелуев. Тем удивительнее для Софьи было однажды ночью проснуться от явственных звуков рыданий за стеной. В изумлении она приподнялась на локте, долго вслушивалась в придушенные всхлипывания, чуть было не собралась постучать к соседям, но вовремя сообразила, что от этого может быть только хуже. Но наутро, на репетиции, Мерцалова опять была спокойна, весела и ровна, тонко язвила в адрес злопыхающей Режан-Стремлиновой, великолепно провела выученный накануне монолог Лидии из «Бешеных денег», и Софья почти уверилась в том, что ночные рыдания из-за стены ей приснились.

В один из дней масленичной недели, когда театр был полон, давали «Грозу». Софья, которая должна была играть прислугу в доме Кабанихи, гримировалась в одной уборной с Мерцаловой. Та была неожиданно не в духе, то и дело, чертыхаясь сквозь зубы, роняла банки с белилами и сурьмой, букет оранжерейных роз, присланный поклонником, купцом Дементьевым, отправила обратно, сделала довольно резкий выговор костюмерше за измятое платье, а на осторожный вопрос Софьи, здорова ли она, неожиданно расплакалась.

Испуганная Софья бросилась запирать дверь. Среди актрис было не принято искренне рыдать на людях, и она была уверена, что, успокоившись, Мерцалова сразу же пожалеет о своей несдержанности. Так и вышло: едва придя в себя, Мерцалова процедила: «Черт бы вас всех…», одним духом вытянула полграфина воды, забывшись, плеснула себе в лицо, застонала от бешенства, увидев в зеркале размазанную и потекшую маску грима, и, кинувшись к умывальнику, принялась яростно смывать белила.

– О, черт, черт, проклятье… Выход через пять минут…

– Марья Аполлоновна, что случилось? – осторожно спросила Софья. Мерцалова не ответила. Торопливо закончив умываться, она бросилась к зеркалу восстанавливать грим, за дверью уже стучали и звали: «Мадемуазель Грешнева, на выход! Марья Аполлоновна, вам через минуту!» Софья больше не могла ждать; накинув на голову платок и подхватив передник, она отперла дверь и выбежала в кулисы под стоны Гольденберга. А еще через несколько минут, отыграв свою крошечную роль и дождавшись смены декораций, она из кулис наблюдала за игрой Мерцаловой.

Та, как всегда, была бесподобна. Если бы Софья не видела своими глазами истерику в уборной, то никогда бы не поверила, что эта то заливисто смеющаяся, то грустно думающая о чем-то Катерина недавно плакала навзрыд, зажимая ладонью рот. Единственным, что выдавало Мерцалову, была болезненная, до синевы под скулами бледность и лихорадочный блеск глаз. Когда же начался диалог Катерины с Варварой, Софья почувствовала неладное. Бледность Мерцаловой стала мертвенной; произнося слова роли, она то и дело запиналась, кусала губы, принуждая себя к улыбке, Софья видела выступившую на ее лбу испарину. Рядом уже изумленно перешептывались другие актеры. Улыбаясь из последних сил, Мерцалова довела до конца последнюю фразу, напевая, ушла под аплодисменты зала за кулисы – и упала на руки Бориса – Снежаева.

– Боже мой! Воды! У нее обморок! – Снежаев, подхватив бесчувственную актрису на руки, понес ее в уборную. Следом побежала взволнованная толпа актеров и обслуги, возглавляемая громко причитающим Гольденбергом:

– Вот так всегда! Вот так, бог ты мой, всегда!!! Посреди спектакля! Не закончив действия! Хлоп – и в обморок! Да что же вы со мной делаете, господа?!

– Вы же видите, Аркадий Соломонович, она нездорова! – вышла из себя Софья. – Принесите лучше воды! Василий Львович, кладите сюда, на кушетку… Марья Аполлоновна! Марья Аполлоновна! Вы меня слышите? Надо распустить ей корсет… Позовите врача!

Нагнувшись над лежащей Мерцаловой, Софья быстро принялась расстегивать пуговицы ее ворота. Из-за ее плеча растерянно наблюдал за происходящим Снежаев. Примчался Гольденберг с кувшином воды. Софья, которая и сама не очень хорошо представляла, как обходиться с упавшими в обморок, намочила платок, положила Мерцаловой на лоб. Кто-то сунул ей флакончик солей.

– Марья Аполлоновна! Маша! Да что же с тобой?!! – воззвал Снежаев, и ресницы Мерцаловой вдруг дрогнули. Не открывая глаз, она сказала:

– Все – вон. Соня Грешнева, останься, сделай милость, помоги с корсетом… Вася, и ты иди. Аркадий Соломонович, я сейчас выйду, не объявляйте публике ничего.