– Да зачем они тебе, дурак?!

– Я бы вам отдал… Женились бы на этой вашей Марье Аполлоновне. Сколько же женщине мучиться?

– Да с чего ты взял, что я жениться хочу? – рявкнул совершенно сбитый с толку Владимир. Северьян усмехнулся, не поднимая век.

– А сколь же вы еще так вот собираетесь? Не век же с босяками валандаться, когда-нибудь и успокоиться пора.

– Вот, я вижу, ты чуть и не успокоился… со святыми, – проворчал Владимир, вставая и снимая со стены веник. – Ладно, горе луковое, лежи и молчи. Мне тебя поскорей на ноги ставить надо, не одному же молодцов этих учить.

– Плюньте на них, Владимир Дмитрич, – зло сказал Северьян, вдруг открывая глаза. – Вот забожусь вам на чем пожелаете: как только я на ноги встану – убежим. В степи убежим, в Крым, в Бессарабию, и хвостов понюхать не успеют!

– Встанешь ты не скоро. Да и я слово дал. Лежи пока… а дальше видно будет. Да глаза-то закрой, капли полетят!

Северьян послушался, умолк – и через минуту уже блаженно стонал под ударами теплого и мягкого березового веника. А вскоре дверь парной распахнулась, и в баню вошла, мелко семеня, скрюченная, горбатая старушонка в драной кацавейке и низко надвинутом цветном платке.

– Етот, что ли, болезной? – неожиданно молодым, звонким голосом спросила она и, нагнувшись над Северьяном, убежденно сказала:

– Крепкой молодец. Скоро на ноги встанет.

Бабка не ошиблась: Северьян поднялся быстро. Около недели он пролежал в крошечной горнице верхнего этажа и почти все это время спал беспробудно, как раненое животное, леча сном ссадины, ушибы и отбитые внутренности. Просыпался он, только чтобы поесть и дать бабке сделать перевязки, а Владимиру – доставить себя по нужде до ведра. По ночам его мучили боли, он стонал сквозь зубы, но не жаловался и даже шипел на Владимира, подходившего к нему с ковшом воды:

– Да ляжьте уже, Владимир Дмитрич, житья от вас нету… Сон привиделся, только и всего…

– Сон… Пить хочешь?

– А давайте, коли все едино встали… – Он жадно, одним духом вытягивал содержимое ковша и молча падал на постель.

Через неделю Северьян, шатаясь, спустился по наружной галерее во внутренний двор дома Мартемьянова. Уже наступило лето, сирень отцвела, и вместо нее вдоль забора буйствовал махрово-розовым цветом шиповник; теплое вечернее солнце, садясь за Волгу, едва пробивалось сквозь вырезные листья росшего прямо у дома старого дуба. На вытоптанной траве скакали Владимир и один из приказчиков Мартемьянова – здоровый рыжий парень в белой рубахе, трещавшей на широких плечах. Еще десяток мужиков сидели на траве, наблюдая за схваткой. Несколько минут Северьян следил за происходящим, сидя на крыльце и вертя в губах соломинку; затем решительно выплюнул ее, пружинисто вскочил и босиком пошел через двор.

– Жалеете вы их, Владимир Дмитрич, – весело сказал он. – А ну, родимый, иди ко мне.

Владимир не успел вмешаться: он-то хорошо знал, что означает это притворно спокойное выражение Северьяновой физиономии и этот понизившийся голос. Но рыжий Степка уже радостно обернулся к Северьяну и с презрением фыркнул:

– А-а, недобитый… Ну, давай!

Степка за неделю уже успел кое-чему научиться, Владимир это знал. Но до Северьяна ему было как до небес, и зрители, ожидавшие интересного зрелища, не успели даже понять, что произошло: Степка мгновенно оказался лежащим вниз разбитым в кровь лицом, а Северьян с самой невозмутимой рожей восседал у него на спине:

– Ну, зеленые ноги, кто следушший?

К удивлению Владимира, желающие нашлись – и через минуту точно так же были разбросаны по двору, а Северьян при этом даже не вспотел. Двор наполнился сдавленными ругательствами и жалобами: «Чуть ногу, цыган проклятый, не оторвал…», «Мало мы тебя таскали…».

– Кому мало, просим еще! – откровенно издевался Северьян, стоя посреди двора на широко расставленных ногах и поглядывая на поверженных. И развернулся всем телом, услышав раздавшийся со стороны дома тяжелый голос:

– А меня тоже уложить смогешь?

Владимир повернулся и увидел Мартемьянова. Видимо, он недавно вернулся из магазина и был еще в поддевке и сапогах, до голенищ покрытых пылью. Северьян смерил взглядом его массивную кряжистую фигуру и с явным сожалением сказал:

– Вас не стану. Мы тоже соображение имеем.

Мартемьянов хмыкнул, но ничего не сказал и, взглянув на Владимира, сделал чуть заметное движение головой: идем, мол.

В верхней горнице Мартемьянов сбросил поддевку и с явным облегчением потянулся. Жестом предложил Владимиру садиться, и тот опустился на одну из тяжелых табуреток у стола.

– Чаю хочешь? Или водки? – сквозь зевок поинтересовался хозяин.

– Спасибо, – коротко отказался Владимир, не сводя глаз с Мартемьянова. До сих пор тот ни разу не изъявил желания поговорить с ним, и Владимир чувствовал, что это неспроста. Мартемьянов стянул сапоги, с наслаждением пошевелил освобожденными пальцами, прошелся босиком по горнице. Спросил, будто ни к кому не обращаясь:

– Тиятр ваш уехал, знаешь? Будто в Калугу.

Владимир кивнул.

– За ним следом подаваться будете?

Владимир пожал плечами.

– Если отпустишь, Федор Пантелеевич.

– Не отпущу, – серьезно сказал купец, останавливаясь прямо перед Владимиром и в упор посмотрев своими черными, без блеска, глазами из-под тяжелых век. – Сам видишь, молодцам моим до твоего вора далеко еще.

– Этому надо довольно долго учиться, – сдержанно возразил Владимир. – Неделя – очень небольшой срок.

– Тебе лучше знать. Только у нас с тобой уговор был – пока не выучатся. Помнишь?

– Помню.

– А раз помнишь, то и не знаю я, что делать с вами, – озабоченно сказал Мартемьянов, вновь принимаясь ходить по горнице. – Время-то идет, ехать мне надо. К Макарию. Я так думаю, Владимир Дмитрич, что я вас с собой заберу. И тебя, и Северьяна твоего. Вы мне в пути и охрана хорошая будете, и медведят моих доучите с божьей помощью. Ну, согласен, что ли? А на обратном пути в Калугу проедемся, у меня фабрика там, я тебя в твой тиятр и возверну.

– Я тебе, Федор Пантелеевич, слово давал, – сказал Владимир, вставая. – Стало быть, можешь и согласия не спрашивать. Поедем.

И, не дожидаясь, что ответит Мартемьянов, быстро вышел из горницы.

На другое утро еще до рассвета длинный обоз из двадцати телег пополз по серым в предрассветных сумерках улицам Костромы к большаку. Заспанные возчики дремали на мешках, клонясь шапками к коленям, тихо всхрапывали лошади, приминая копытами влажную от росы дорожную пыль. Позади обоза бежал небольшой табун лошадей. Северьян спал на возе с солью, закрыв лицо шапкой. Владимир рядом ехал верхом и не моргая смотрел на широкую спину Мартемьянова, едущего чуть впереди на высоком и сильном чагравом жеребце – том самом, на которого польстился, на свою голову, Северьян. Багровый край встающего из-за утесов Волги солнца играл на крупах лошадей и задках телег. Впереди уже была видна большая дорога к Макарьевскому монастырю.

Глава 3

Катерина. Приют

Октябрь в Москве выдался мокрый и промозглый. Большой запущенный сад вокруг Мартыновского приюта для девочек весь шумел от ветра, гоняющего между кленами и вязами мокрые листья. С неба, покрытого тяжелыми тучами, непрерывно лил дождь, копыта извозчичьих лошадей чмокали по грязи и лужам, на крышах церквей неподвижно сидели взъерошенные, мокрые галки. Сам приют – серое здание без украшений за глухим забором – казался от этой погоды еще более неприветливым и мрачным. В парке никого не было: в этот час в классах шли занятия. Учились здесь немногому: грамоте, арифметике, закону Божьему и церковному пению. Эти знания никак не аттестовывались, и в классах даже не выставлялись отметки, поскольку Мартыновское заведение считалось ремесленным и гораздо больше времени и внимания здесь уделялось шитью, вязанию и вышиванию. Здесь содержались девочки от семи до семнадцати лет, в основном из низших сословий – деревенские сироты, дочери обанкротившихся купцов и фабричных рабочих. Пределом их желаний после выхода из приюта было найти хорошее место белошвейки или горничной, и некоторых из них, наиболее способных, начальница приюта пристраивала со своими рекомендациями.

Внизу, в приемном помещении, темноватой комнате с деревянными скамьями вдоль стен, сидела Катерина Грешнева. Она сильно похудела, на заострившемся лице остались, казалось, одни только зеленые мрачные глаза, обведенные темными кругами. Руки неподвижно сжимали на коленях подол того самого красного платья, в котором ее полтора месяца назад забрали в участок. Губы были сжаты в тонкую полоску, глаза смотрели в стену, и Катерина, казалось, не слышала ничего из того, что ей говорила сидящая рядом Анна. А та, сжимая худое запястье сестры, шепотом, быстро говорила:

– Катя, милая, постарайся… Поверь, это ненадолго. Разумеется, будет тяжело, трудно, но… видит бог, я сделала что могла. Слава богу, что не дошло до суда, что… Бог мой, какой ужас мог бы произойти! Хорошо, что Петру удалось дать эти деньги и не доводить… Катя, девочка моя, пойми, что ему и так стоило больших усилий пристроить тебя хотя бы сюда! Конечно, тут девочки совсем не твоего круга, но ни одно другое заведение не могло согласиться, ведь ты для них – уголовная преступница… Боже, какой ужас, Катя, бедная моя… Поклянись, что ты потерпишь, что постараешься выдержать! Больше нам ничего не остается, мы чудом избежали исправительного заведения для тебя, а ведь это та же тюрьма! Обещаю, что при первой же возможности я заберу тебя отсюда. Если еще бог поможет отыскать Соню… Мне этот Черменский показался порядочным человеком, и, вероятно, он не солгал, но… Я была в Калуге, была в театре, и Сони там никто не видел… Более того, и театра уже нет! Труппа распалась, здание пусто, актеры разъехались по ангажементам… Она даже не написала ни разу! Ну, ничего, ничего, волей божьей все устроится, самое главное – ты не в тюрьме! А здесь… Здесь хотя бы крыша над головой и еда. Почти как в Грешневке… Возможно, даже и лучше.