– Много даешь, барин… – растерялся Северьян, комкая в руке десять рублей.

– Много не мало. Прощай.

Вечером Северьян, ни с кем не простившись, но и не прихватив ничего из барского имущества, как ожидал Фролыч, ушел из усадьбы. На другой день Владимир уехал в Москву.

В один из первых же дней пребывания в училище Владимира вызвали вниз, в гостевую, где, как сказал служитель, его дожидался «человек из усадьбы батюшкиной». Встревоженный Владимир сломя голову помчался в гостевую: неожиданный визит из Раздольного означал, скорее всего, то, что в имении что-то случилось. Он ворвался, гремя сапогами, в круглую темноватую комнату – и замер от изумления: на полу, сложив ноги по-турецки, сидел Северьян и нахально его разглядывал.

– Наше почтенье, барин… – ухмыльнулся он, ловко вскакивая на ноги и изображая поклон. – Вот, зашел повидаться, а то…

Договорить он не успел: Владимир налетел на него и сжал в объятиях.

– Северьян! Так ты не ушел! Какой молодец, ну, давай рассказывай! Как ты? Где ты? Есть хочешь? Деньги тебе нужны?!

– А я-то думал, что это вы шамать хотите… – проворчал Северьян, аккуратно выматывая из тряпицы полкалача с колбасой и соленые огурцы. – Знаем мы казенный-то харч, сами трескали… Начальство-то сильно ворует, аль и вам остается? Вы жуйте, жуйте, я снедал сегодни…

Дважды приглашать не пришлось: Владимир, здоровый двадцатилетний организм которого требовал пищи постоянно, с жадностью накинулся на принесенную еду. Северьян наблюдал за ним с усмешкой, но в узких глазах пряталось что-то незнакомое, теплое.

– Где ты живешь? – невнятно, с набитым калачом ртом спросил Владимир.

– На Хитровке, – пожал плечами Северьян. – Царские места, в ночлежке – пятак за ночь, и никто не беспокоит…

– Но там опасно!

Северьян заржал, и Владимир, смутившись, сердито добавил:

– Что, и работа есть?

– Какая наша работа… – закатил бедовые глаза Северьян. – Так, по мелочам, чтобы бога не гневить…

– Слушай, ты поосторожнее, – серьезно сказал Владимир, проглатывая последний кусок соленой, жесткой колбасы. – Если тебя поймают, то я, разумеется, ничего не смогу сделать, а так… потерпи до лета. Летом я получу распределение и уеду на службу, а ты, если хочешь, поедешь со мной. Поедешь, Северьян?

Северьян аккуратно сложил тряпицу, сунул ее за пазуху, встал и тронулся к дверям. Уже на пороге посмотрел на Владимира и спокойно, как о само собой разумеющемся, сказал:

– Знамо дело, поеду. Только уж в Сибирь не рас-пе-ре-деляйтесь, комарья там, будь оно неладно, злей волков… А я уж не попадусь, будьте покойны. Не таковский.

Слово свое Северьян сдержал и за всю зиму ни разу не оказался в полиции. По выходным дням он неизменно торчал в гостевой со свертком еды, которую они уминали наперегонки вдвоем с Владимиром. На прощанье Владимир всучивал ему деньги – часть небольшого капитала, который изредка посылал ему Фролыч. Сначала Северьян отмахивался и уверял, что может и своими поделиться с барином, потом, видя, что Владимир искренне огорчается, начал деньги принимать. Владимир объяснял ему:

– Пойми, дурак, мне так спокойнее. Хоть три дня ничего не украдешь.

– Это навряд ли, ваша милость… – скалил зубы Северьян.

– Терпи, брат, терпи. Весна скоро, недолго нам осталось.

В начале лета в училище пришли вакансии. В числе первых учеников Владимир не был, мешали низкие баллы по математике и фортификации, и его направили в часть, расположенную под южным городком Никополем, – место, куда и Макар телят не гонял. Прощаясь с генералом Черменским, Владимир выслушал от него суховатое наставление о том, как держать себя в части с начальством, подчиненными и другими офицерами, дал слово не пить, не играть в карты на свое и тем более на солдатское жалованье и готовиться сразу после обязательных двух лет службы поступать в Военную академию. Затем он получил триста рублей от отца, прогонные деньги от училища и вместе с Северьяном отбыл к месту несения службы.

С Северьяном сразу же возникла проблема: своя прислуга среди офицеров не приветствовалась, обычно ротные командиры брали себе денщиков из солдат своей роты. Владимир понимал, что единственной возможностью оказаться вместе было записать Северьяна вольноопределяющимся и отправить в казармы, но ему и в голову не приходило предложить такое своему вольному бродяге. Северьян заговорил об этом сам и совершенно спокойно пошел в солдаты. Теперь он числился Владимировым денщиком, жил у него на квартире, чистил ему платье и сапоги с той же сноровкой, с какой делал все на свете, бегал за папиросами, топил печь и сопровождал Владимира в его редкие поездки в Никополь к проституткам: молодой мужской организм упрямо требовал своего.

Несмотря на вполне приличный публичный дом мадам Прашухер, Никополь был дыра дырой, и воинский полк – самым захудалым. Офицерский состав пил по-черному, занимаясь своими ротами только перед полковыми смотрами, единственным доступным развлечением были те же проститутки, бильярд и карточная игра. Некоторые офицерские жены держали у себя подобие салонов, куда по выходным сходились гости, но после Москвы Владимир не мог не чувствовать пошлости и скуки, царящих в этих местечковых салонах, и, сходив несколько раз в гости, в дальнейшем решительно отказывался от приглашений.

После полугода службы он уже был совершенно точно убежден, что никогда не будет делать военной карьеры. Свинство, тупость и беспробудное пьянство среди офицеров, отвратительное отношение к солдатам, которым некому было жаловаться на своих командиров, копеечное жалованье и бессмысленность торжественных полковых смотров полностью отвратили его от армейской службы. Но чем он еще может заниматься в жизни, Владимир тоже не знал и поэтому, помня о данном отцу обещании, старательно штудировал по вечерам учебники для поступления в Военную академию. К тому же эти учебники были хорошей отговоркой от домашних балов, пьянок и поездок к мадам Прашухер, на заведение которой у Владимира не всегда хватало денег.

Через два года службы Владимир подал в отставку, уехал в Москву, без особой надежды отправился сдавать экзамены в академию и, к своему крайнему удивлению, узнал, что он сдал их блестяще и зачислен на первый курс.

– Да еще бы мы с вами их не сдали, эти экзаменья! – Северьян, с которым Владимир первым поделился своим изумлением, все принял как должное. – Зря, што ль, вместо блядей книжки толстые по ночам читали? Да за такое не только экзаменья – Георгиев на ленте должны давать!

Владимир, впрочем, считал, что сыграли роль не столько его сомнительные познания, сколько громкое имя его отца. Они с Северьяном уже нашли дешевую квартиру в Москве, как вдруг из Раздольного пришло письмо: генерал Черменский, который к тому времени уже оставил казенную должность и жил в имении, уведомлял сына о своей женитьбе и звал познакомиться с мачехой.

Такого глубокого потрясения Владимир не испытывал никогда в жизни. Он был уверен, что его немолодой, необщительный, необаятельный отец никогда более не женится. Портрет матери – юной, прекрасной, в голубом бальном платье – все эти годы украшал стену большой гостиной в Раздольном, и Владимир часто заставал отца сидящим в кресле напротив портрета и молча, внимательно глядящим на него. К тому же генералу Черменскому было уже за шестьдесят, он был сед, грузен, не любил ездить в гости, мало кого принимал у себя, и Владимир не мог даже представить, где отец мог познакомиться с молодой женой. Сжигаемый любопытством, он вместе с Северьяном отправился в Раздольное.

Мачеху звали Янина Казимировна, урожденная Бачиньская. Отец коротко представил их друг другу, и, склоняясь над ее рукой на открытой веранде Раздольного, Владимир сразу же понял, отчего отец сделал предложение на второй день после того, как эту двадцатипятилетнюю барышню представили ему на балу в Офицерском собрании. Госпожа Бачиньская была почти точной копией покойной матери Владимира – такая же темноволосая, сероглазая, тонкая, бледная, с нежным овалом лица. Она была бесприданницей из обедневшей польской семьи, глава которой приходился дальним родственником генералу Черменскому, и странно было, что они смогли познакомиться только сейчас.

Сидя вместе с мачехой и отцом за столом во время позднего ужина, Владимир смотрел в лицо Янины Казимировны и чувствовал, как что-то незнакомое, горячее, пугающее ползет по спине, как мурашки. Странный лихорадочный жар останавливал дыхание, не хотелось говорить и слушать то, что говорят, а хотелось лишь смотреть в это чужое женское лицо с дрожащими ресницами, смотреть и смотреть, не отводя глаз, молча и даже не дыша. Никогда прежде с ним не происходило ничего подобного.

– Владимир, ты много пьешь, – наконец, неодобрительно закашлявшись, заметил генерал, и Владимир, не замечавший, что залпом выпивает уже пятый бокал красного вина, растерянно опустил руку на стол. – Воистину, ты нахватался все же этих армейских привычек. За столом дама. Что о тебе подумает Янина?

– П-простите… – еле выговорил он, покраснев как мальчик и с ужасом чувствуя, что голос его – какой-то тонкий, чужой и, видимо, смешной, потому что Янина улыбнулась и опустила ресницы.

Вскоре Владимир поднялся и, извинившись, вышел из-за стола. Через задние сени он пробежал в темный сад и уже там, низко склонившись над мокрой, обомшелой бочкой с водой, долго тянул из горсти холодную, пахнущую плесенью воду, в которой отражался, разбиваясь на серебристые искры, всходящий над Раздольным молодой месяц.

Потянулись долгие, ясные, теплые июньские дни. Занятия в Академии начинались осенью, и Владимир снова был предоставлен самому себе. Он был уверен, что с появлением в Раздольном молодой женщины в имении возобновятся балы, вечера и домашние спектакли, но Янину, казалось, не интересовали эти развлечения: объехав с необходимыми визитами соседей и приняв их раз-другой у себя, генерал с женой более никуда из Раздольного не выезжали. Генерал был занят хозяйством, подолгу просиживал с верным Фролычем за расходными книгами, ездил по работам, принимал у себя управителей и с молодой женой встречался лишь за обеденным столом да ночью в спальне. Он сам просил сына: «Будь добр, развлеки Янину, ей, вероятно, скучно здесь».