Я боялась превратиться в свою мать. Поэтому я хотела убежать в Америку, и поэтому так много надежд возлагала на влюбленность. Я никогда не хотела попасть в ловушку обнищания чувств, которой является брак без любви. Даже сейчас, когда я рисую в своем сознании портрет матери в поисках какой-то общей мудрости, я вижу только ее длинное грустное лицо. Уголки губ опущены вниз, щеки прочерчены глубокими морщинами, ее лицо — это карта ежедневных страданий. «Бедная моя мама», — думаю я, но не чувствую к ней такого тепла, которое испытывала к матери Джеймса, хотя знала ее меньше года, или к Анне, тете, предавшей меня.

Одного знания, тем не менее, мало для того, чтобы женщина не превратилась в свою мать. Но в отличие от своей мамы я не скрывала жалоб со страдальческим, молчаливым, мучительным смирением. Я ныла по любому ничтожному поводу: крошек на ковре, разбитой чашки. Я была замужем за работящим человеком, который любил меня и никогда не допустил бы, чтобы со мной случилось что-то плохое, и все равно мне казалось, что я не могу перестать ныть.

Моя потребность постоянно что-то менять и улучшать в нашем укладе жизни была более всего продиктована скукой. Я любила нашего ребенка, я привыкла к мужу, я знала, что у меня хорошая жизнь, и все равно часть меня чувствовала себя обманутой в ожиданиях, которые были у меня в молодости. По мере того как я становилась старше, лелеемые мной фантазии казались все более и более смехотворными, пока наконец мне не приходилось с ними расставаться. Мой молодой человек не возвращался; я не стала домработницей у голливудской старлетки и не стала отираться вокруг фонарного столба на Парк авеню в розовой сатиновой юбке.

Всю свою жизнь я умела абстрагироваться от реальности и уходить в мир своего воображения, в то место, где я вечно улыбалась теплому солнцу, а руки Майкла обнимали меня за талию. Но после того как мне исполнилось сорок с небольшим, я утратила способность грезить. Облака, что уносили меня в поднебесные дали, рассеялись; когда я закрывала глаза, чтобы представить себе выход, все, что я могла видеть, — это собственное лицо, смотрящее на меня, говорящее мне, что нельзя быть такой тупой дурой. Казалось, когда я становилась старше, реальность обретала надо мной большую власть. Возможно, именно наши мечты делают нас молодыми. Молодящиеся пожилые женщины, может, и выглядят глупо, но, возможно, они счастливее тех из нас, кто старится и дряхлеет до времени. Так или иначе, обыденность жизни давила на меня, истощала мои силы и старила меня даже в собственных глазах. Я тосковала по чему-то, что послужило бы мне встряской. Мы ездили в Дублин, переклеивали обои, передвигали мебель в доме, подключали электричество, облицовывали камин. Мне всегда хотелось больше, больше и больше — я отчаянно искала чего-то, что отвлекло бы меня.

По правде сказать, я скучала неимоверно. В действительности все было так, как и собиралось оставаться до конца дней моей жизни. В этом доме, с этим мужчиной. Единственное, что я мечтала сохранить неизменным, была Ниам, но она как раз олицетворяла собой то, что точно изменится и уйдет. Я видела, как быт и повседневные ритуалы нашей жизни растягиваются в вечность. Работа по дому, проверка контрольных работ, встречи с родителями, обеды, богослужения, ежедневное выпекание хлеба, кроме как в воскресенье, удобное, приятное соглашение. Брак навсегда, и мир без конца — аминь.

Я ясно помню, как смотрела однажды вечером через обеденный стол на Джеймса, как он намазывал хлеб джемом слева направо, слева направо, и подумала: я настолько устала от его вида, что готова закричать. Утром, вечером он намазывает хлеб джемом слева направо вот уже сколько лет? Я не осмеливалась сосчитать. Мне захотелось швырнуть в него тарелкой, чтобы пробиться сквозь пелену его благостности, которая душила меня.

Если бы рядом не было Ниам, я бы, возможно, швырнула тарелку, и кто знает, к каким последствиям привел бы такой беспричинный всплеск эмоций.

Вместо этого я решила разрисовать курятник.

Мое желание драматических изменений вскоре исполнилось, но так, что это стало лишь еще одним испытанием моего терпения.

Глава двадцать первая

Когда ты видишь что-то каждый день, ты перестаешь это замечать. Я не могу печь хлеб, как моя бабушка, и это сводит меня с ума. Сколько часов я провела, стоя возле кухонного стола в Фолихтаре, глядя, как она замешивает тесто для хлеба? Бабушка пекла хлеб каждый будний день, причем последний на неделе каравай делался в субботу ночью, чтобы в воскресенье утром у нее не было других дел, кроме как привести себя в порядок к одиннадцатичасовой церковной службе.

На протяжении нескольких лет я пытаюсь представить детали, как бабушка пекла хлеб, но мои караваи по-прежнему далеки от ее, так что мне остается только сдаться.

Я помню дрожжевой запах теста в воскресный день, когда окна в доме бабушки и дедушки запотевали от жара из духовки, помню, как я открывала заднюю дверь, чтобы ощутить свежесть доведя на моей коже. Я помню, как я ждала, едва доставая подбородком до края стола, когда бабушка разворачивала кухонное полотенце и вынимала свежий каравай; я помню ее любимый нож, с желтой ручкой, — лезвие истончилось за годы затачивания — и как этим ножом бабушка разрезала свежий хрустящий хлеб, и как свежее масло таяло на соленом ломте. Я помню, как сладкий джем смешивался с его солоноватым вкусом и поражал мои детские представления.

Но я не могу вспомнить ничего, что могло бы мне помочь в выпекании этого чертова хлеба! Не помню, как бабушка месила тесто, и никакой маленькой уловки, которую она наверняка мне показывала, я тоже не помню. Я только ясно помню, как, уже замесив тесто, она пробегала пальцами по поверхности стола, подбирая каждую крошечку, чтобы добавить ее к тесту.

Она говорила:

— Не растрачивай продукты впустую, но и не скупись на них.

Я уже истратила мешок муки и галлоны сливок, пытаясь повторить хлеб моей бабушки.

В наказание я сегодня совершаю последнюю попытку наладить контакт с мамой Маллинс.

Да. Мы идем туда на воскресный обед. Снова.

Первый воскресный обед прошел ужасно для нас обоих, и я была уверена, что мы достигли взаимопонимания. Я и твоя мама, Дэн, просто несовместимы, так что не совмещай нас. Довольно первого причастия маленькой Дирдре.

Но потом наступил день рождения какого-то племянника, юбилей и первый подходящий для барбекю день в этом месяце. Однажды Дэн, умоляя меня пойти, сказал, что его маме «одиноко», поскольку близняшки уехали на шесть недель в отпуск. Я собрала специальную корзину для пикника, чтобы поднять настроение этой одинокой старой леди, и обнаружила, что в доме целая толпа родственников, как обычно. Так или иначе, сегодня будет уже седьмой раз, когда мы приходим на воскресный обед к маме Маллинс. Приходить стало нормой, а не приходить — большим предательством. Должно быть по-другому.

Ах да, предстоит ли нам отведать жаркое из молодого барашка с розмарином и молотым черным перцем, подаваемое со шпинатом? Или нам достанется цыпленок в горшочке с молодым картофелем и морковками в фисташковом масле? Или, может быть, нас будут потчевать традиционным ростбифом с кровью, подаваемым со свежим щавелем и маленькими йоркширскими пудингами?

Нет.

Будет то же, что и каждую неделю: обычные тошнотворные блюда жареных кусков, которые не укусить, застревающих в кишечнике, с какими-нибудь готовыми салатами из супермаркета, политыми синтетическим майонезом.

А я еще переживаю, что у меня хлеб не слишком хорошо получается!

По-настоящему меня пугает то, что я могу привыкнуть. То, что я слишком часто подвергалась кошмарным переживаниям этих семейных сборищ, сделало меня несколько более терпимой. На прошлой неделе я не стала завтракать, чтобы за обедом есть с большим аппетитом. Я съела сосиску, равную моему весу, и выжила.

Дэн начинает настаивать, что нам стоит приходить к его маме каждую неделю, а мне уже лень возражать.

Мне не нравится приходить, но я могу это вынести. И похоже, что мне потребуется больше твердости, чтобы противостоять этому. Но, с другой стороны, должна ли я испытывать тошноту и отвращение, чтобы гнуть свою линию? Разумеется, было бы здорово, если бы простое нежелание приходить было уважительным извиняющим обстоятельством. Похоже, я теряю внутренний стрежень; и честно говоря, меня действительно пугает, что я привыкаю к этому. Если ты уже не замечаешь, что семья разрозненна, значит, ты стал ее частью.

Мне всегда казалось, что я получила очень беспорядочное воспитание: мать-чудачка, которая хотела быть художницей, у меня не было отца. Но сейчас я понимаю, что это было просто нетипично. Есть разница. Я знаю, что меня любили, мой дедушка вполне заменял мне отца, и, хотя у моей матери были свои недостатки, я всегда могла с ней поговорить. Мои школьные друзья завидовали тому, как свободно мы с Ниам общаемся друг с другом. А матери могут совершать и более тяжкие преступления, чем выказывать желание, чтобы ты называла ее по имени, или иметь привычку «варить» твою одежду.

В семье Дэна успешно говорят ни о чем, но в целом его родные — ядовитое гнездо, в которое я не могу соваться.

Да, хорошо, я могу туда сунуться.

Это Эйлин. Она холодная, критичная; все, что она делает для своих детей, это наседает на них, чтобы они приходили, а потом швыряет им порции дрянной еды и неодобрительно взирает на их спутников.

Добрая хозяйка, а?

Отца Дэна вообще не стоит принимать в расчет, он тихо сидит в углу и смотрит телевизор, надеясь, что никто его не заметит. Близняшки — миленькие, но они в отпуске (так называемом побеге из Алькатраса). У младшего брата Дэна, Джо, магазин автозапчастей, а его жена Анна — маленькая, пухленькая, улыбчивая женщина, милая, но никак себя не проявляет, только кивает и соглашается со всем, что ты говоришь. Том — это фигура, всего на год старше Дэна, но вдвое толще. Этот факт, похоже, смущает его безгрудую жену Ширли, которая, как я заметила, плотоядно облизывалась, когда они стояли рядом друг с другом. Возраст Ширли скрывается инъекциями коллагена и одежками девочки-подростка. Она из тех женщин, кто будет покупать журнал «Гламур» и экспериментировать с модными тенденциями макияжа, пока ей не стукнет пятьдесят. Я могла бы говорить о недостатках Ширли бесконечно, но вкратце: она выводит меня из себя.