Никакой сервировки нет и в помине. Приборы кидают в центр стола вместе с открытой пачкой салфеток. Кей передает тарелки (не подогретые), вперемежку с одноразовыми; мужчины совершают вылазки к холодильнику за пивом, женщины, пользуясь случаем, просят принести им колы. Энни и Эйлин приносят еду, и гости судорожно собирают газеты, счета, детские кружки, плееры, всякую ерунду, которая накапливается на каждой кухне, чтобы расчистить место. Еда — это в основном жареное мясо — ребрышки, буженина, бургеры-полуфабрикаты — и картофель разных видов: жареный, в форме вафель или клинышек. Все на это жадно набрасываются и макают мясо в плошки с различными дешевыми жидкими соусами.

Эйлин ставит мне под нос тарелку с ребрышками и бужениной. Я улыбаюсь, беру одно, а она кивает в сторону плошки с соусом. Она собирается следить за тем, как я см, хочет узнать, как модная кулинарная писательница оценит ее блюда. Профессиональный кулинар, я, тем не менее, не привередлива в еде. Но от этого психологического давления мне физически делается не по себе, а уксусный запах от сочного мяса не способствует пищеварению. Боже милосердный, меня сейчас вырвет. Я чувствую, как удивленные лица следят за мной, когда я выхожу в патио.

Дэн выходит сразу за мной, и, когда он кладет руку мне на плечо, мне становится легче дышать. По какой-то необъяснимой причине я начинаю плакать. Он отводит меня в угол патио, где никто нас не может видеть, и обнимает меня за плечи, и держит мою голову. Ему наплевать, что я всхлипываю посреди счастливого семенного собрания, ведь так это должно называться, и он не спрашивает, в чем дело. И это хорошо, потому что я сама не знаю, в чем проблема. Это такое облегчение — просто плакать и на короткое время не думать больше ни о чем.

Дэн обнимает меня, пока я не успокаиваюсь, потом берет меня за подбородок и вытирает мне слезы ладонью. Я чувствую себя так, будто мне десять лет.

— Похоже, мамины ребрышки тебе не очень?

Я умудряюсь улыбнуться и говорю:

— Спасибо.

— Спасибо оставь Джеку, детка, а это — моя работа, — говорит Дэн, а затем берет меня за руку и ведет обратно на кухню. Как это ни смешно, но мне кажется: он рад тому, что я вышла из себя; это доказывает, что я — тоже человек.

— У Трессы инфекция, ребята. Я забираю ее домой.

Они все понимающе кивают, хотя я вижу, как Ширли в углу ухмыляется, как будто говорит: «Добро пожаловать в воскресный дурдом мамаши Маллинс, сучка».

Когда мы уже выходим, она кричит нам вслед:

— Увидимся на первом причастии в следующие выходные?

И я чувствую, как рука Дэна в моей слабеет.

Глава двенадцатая

Прошло восемь лет, и в нашу жизнь вошла неизбежная близость, свойственная быту. Я узнавала шаги Джеймса, когда он шел по гравию дорожки, я могла видеть след его тела, оставленный им в нашей постели, я привыкла к запаху его кожи, он даже меня успокаивал. Но я по-прежнему не отказалась от идеала, и не прошло ни дня, чтобы я не думала о Майкле. Я помню, как особенно в эти первые годы брака я выходила ночью в поле позади нашего дома и смотрела на звезды.

Майкл.

Я звала его по имени и представляла, что он может слышать меня.

Я до сих пор тебя люблю, Майкл. Я по-прежнему тебя люблю.

Когда я произносила это вслух, я могла снова пережить прошлое. Я снова становилась страстной девушкой, жертвой великой любви, а не обычной женой школьного учителя. Я взахлеб шептала: «Я по-прежнему люблю тебя, я до сих пор тебя люблю», — снова и снова, чтобы слова выстроились в цепочку, поднимаясь все выше и выше, пока не достигли бы его, где бы он ни находился. Сколько нужно слов, чтобы они дотянулись до Америки? Сколько нужно слов, чтобы вернуть его мне? Он никогда меня не забудет. Только не Майкл. Такая любовь не умирает. Она никогда не стареет, не блекнет, не тускнеет, не делается обыденной. Такая трепетная любовь, как наша, живет вечно.

В течение первых лет брака я стала нежнее к Джеймсу. Не могу сказать, что я полюбила его, но я пришла к пониманию того, что быть его женой — это не так уж плохо, как мне представлялось. У нас была хорошая жизнь, несмотря на то что тогда я это не до конца признавала. Джеймс, подстегиваемый моим примером, начал вставать раньше и завел небольшое хозяйство, вдобавок к жалованию учителя у нас теперь был доход от домашнего скота. Я держала кур и свиней для бойни, как и моя мать, а Джеймс занялся пчеловодством, когда нависла угроза войны и дефицита сахара. Формально, каждый из нас был способен сам себя прокормить, а любые лишние продукты, мед или яйца, мы продавали в магазин в Балихаунис. Благодаря этому дополнительному доходу мы смогли сделать ремонт в доме. Мы провели водопровод на кухню и вместо печки установили плиту. Портной Тарпи шил мне по три костюма в год, и я покупала у него материю, чтобы самой шить себе платья. Однажды мы провели четырехдневный отпуск в Дублине. Мы остановились в отеле «Гришем», пили чай в кофейне «Бьюлиз»; во «Финдлэйтерз», что на Харкурт-стрит, я купила корицы и кориандра, и всяких других специй. Мы ходили в кино и смотрели «Случайный улов», а потом гуляли по О'Коннел-стрит до позднего вечера. На мне был лиловый костюм, а на Джеймсе длинный тренчкот и лихо заломленная на один глаз шляпа Трилби[3]. Я купила ему в подарок трость с набалдашником из слоновой кости, и он с важным видом помахивал ею, как английский джентльмен. Помню, что о тот день я была счастлива, думала, что жизнь близка к совершенству, и дивилась своей удаче, что вышла замуж за такого элегантного человека. Хотя я всегда себя осаживала, всегда останавливала. Я боялась отпустить себя и влюбиться в Джеймса. Боялась потерять ту частичку власти, которой я обладала, пока держала мужа на расстоянии вытянутой руки. Тем не менее, в те дни в Дублине мне казалось, что у нас есть все, чего мы только можем пожелать в жизни. А так оно и было. Кроме одного, чего каждый из нас желал больше самой жизни.


Для меня это был Майкл.

Для Джеймса — ребенок.


Джеймс знал, что я не хочу сразу заводить детей, и, будучи образованным, деликатным человеком, пошел навстречу моему желанию и предпринимал шаги, чтобы избежать этого. Существуют способы, которые не противоречат природе или Божьим заповедям, но успеха можно добиться, только если повезет. А мы были удачливы.

Я присутствовала при рождении первого сына моей кузины Мэй, и саму идею о том, что у меня может появиться ребенок, вылила вместе с ведром ее крови. Видя, в каком шоке я нахожусь, повивальная бабка сказала: «Это самая естественная вещь на свете». — «Как и смерть», — подумала я, и мы с Джеймсом приложили массу усилий к тому, чтобы этого избежать.

Я не чувствовала материнского инстинкта. Младенцы и дети меня не трогали. Некоторые женщины, которые не любят своих мужей, заводят детей, чтобы было кого любить. Мне было необходимо любить мужчину, от которого я собиралась родить ребенка, если я должна была пожертвовать ради этого своим телом и достоинством. Я была заранее готова не замечать насмешливых комментариев, которые появлялись по мере того, как шли годы, а ребенка у нас все еще не было. Не замечать косых взглядов во время службы, когда крестили новорожденного, их возгласов, отражающихся от стен часовни, в которых тонуло бормотание священника. Соседи и сестры Джеймса смотрели на меня с разочарованием, неверием и появляющейся жалостью. Мне было все равно. Я всех их считала дураками. Насколько я могла видеть, дети были эгоистичными, крикливыми, отвратительными паразитарными созданиями.

Нет. Во мне не было материнского инстинкта.

После восьми лет, ничего не говоря, Джеймс перестал остерегаться, когда мы занимались любовью. Он приближался к сорока, а я к тридцати.

Если ты оставался бездетным, люди начинали строить предположения. Одним из таких предположений было то, что молодой муж — не «настоящий» мужчина. Джеймс был образованным, следил за собой и поздно женился. Он был легкой мишенью, и я это чувствовала, зная, что люди будут перешептываться. Каждый год возникало дополнительное давление со стороны жен его братьев и замужней сестры, у которых дети появлялись каждый год. Я видела, как Джеймса ранит, что мы не «плодимся», и я поняла, что это уязвляет его гордость.

Я ничего не сказала, когда он изменил наш обычный распорядок. Я просто вставала с постели сразу же после того, как мы занимались любовью, тщательно мылась и молилась.

Напряжение, которым был полон первый год нашей совместной жизни, снова вернулось, будто никогда и не уходило. Джеймс был более уверен во мне, но я по-прежнему была непреклонна, и мы вступили во вторую из наших длительных молчаливых войн. Я старалась избегать физической близости, что было моим единственным оружием. В ответ Джеймс стал сам не свой, что меня беспокоило. Когда я ругала его (а это я делала почти каждый день) по поводу какой-либо бытовой ерунды, я видела, как у него от злости дрожит подбородок, и один или два раза я даже испугалась, что он может меня ударить. Джеймс стал раздражительным, критиковал священника и жаловался на свою работу почти каждый день. Однажды я увидела, как он оторвался от своей книги, чтобы взглянуть, какая погода за окном. Его лицо было грустным, и казалось, что он понес невосполнимую потерю. Такое же выражение лица у него было, когда умерла Элли. У Джеймса был длинный нос и тонкие черты лица, которые придавали ему умное, утонченное выражение. Когда это уверенное, искушенное лицо омрачалось страданием, меня это страшно мучило.

Мне хотелось достучаться до него, как в ту ночь, когда мы похоронили Элли. Но теперь я знала точные слова, которые могли помочь его горю. Однако я не могла их выговорить, поскольку знала, что не готова им следовать. Если бы я была другой, более слабой женщиной, я могла бы солгать, чтобы смягчить его боль.