Похоже, она говорила это вовсе не мне. Особенно последнюю фразу. Она изливала свою злобу в пустоту. Ее переполняла едкая желчь, и, чтобы кислота не выжгла внутренности, было необходимо выплеснуть ее наружу. Тогда-то я и заметила в глубине ее потемневших глаз, изучавших кофейную гущу, зеленоватый отблеск ярости. Когда она произносила: «мы с дочкой» — это означало, что весь мир обязан немедленно пасть перед ними ниц. Лола шла по жизни как по туго натянутому канату, в любой миг готовому лопнуть. Но она освоила искусство канатоходца и научилась справляться с головокружением. Потом она немного рассказала о себе. О той дыре, в которой родилась, никогда не видя солнца, закрытого слишком высокими стенами. О своих детских дружках-приятелях — будущих преступниках. О том, как они спешили ловить момент, заранее понимая, что долго это не продлится и что всех их ждет плохой конец. Жизнь была для них чем-то вроде баскетбольной площадки, на которой парни учились демонстрировать мужскую силу, а девчонки — оказывать им сопротивление. Они смеялись и зубоскалили, но никогда не смели смотреть парням в глаза — из страха стать слишком легкой добычей. Из страха, что тебя затащат в подвал, а там… Свое первое пиво они попробовали в одиннадцать лет. Никто не видел в этом ничего особенного — все лучше, чем вода из-под крана. И не нашлось никого, кто сказал бы им, что они ступили на скользкую дорожку и что катиться по этой дорожке вниз очень легко, но вот попробуй потом подняться вверх… Они рано узнали изнанку жизни. Вопреки тому, что пишут психологические журналы, их родители вовсе не «самоустранялись» от воспитания детей — по той простой причине, что сроду не занимались никаким воспитанием. Они выпустили своих отпрысков в городские джунгли, молясь про себя, чтобы выжил сильнейший.

Когда отцу Лолы взбредало на ум поиграть в родителя — что, впрочем, случалось нечасто, — он устраивал скандал из-за неприбранной комнаты или невымытой посуды, хотя весь дом утопал в грязи и никому не было до этого никакого дела. Рука у него была тяжелая, а желание во что бы то ни стало отстоять свое право на отцовский авторитет делало ее еще тяжелей. Лицо Лолы украшали многочисленные синяки — только время сумело стереть их следы. Рассказывая мне все это, она говорила очень быстро, рубила фразу за фразой, едва успевая перевести дух. Вываливала передо мной свои воспоминания без всякой патетики. Словно сама их стыдилась и не хотела, чтобы ее жалели. Она сбежала из дома в шестнадцать лет, дав себе страшную клятву, что ни за что не вернется обратно. И сдержала слово. Если сегодня она сидела здесь, то лишь потому, что оказалась в числе сильнейших. В числе тех, кто выжил. Я искренне восхищалась этой женщиной.


В голове хороводом кружились картинки. Я с ужасом думала о детстве Лолы, которую гнобили нарочно, для закалки. Довольно-таки далеко от воспитательных методов моих собственных родителей. По утрам, не успевала я встать с постели, меня уже ждал завтрак. Ноздри щекотал аромат горячего шоколада. За столом мне прислуживала домработница — чтобы я зря не расходовала силы перед школой. Под ногами поскрипывал теплый паркет — благодаря батареям центрального отопления, поддерживавшим в доме вечную весну с температурой в двадцать три градуса. Родители, по душевной ли доброте или из стремления дать мне все то, чего сами были в жизни лишены, отомстив судьбе за свое прошлое, прилагали колоссальные усилия, предвосхищая каждое мое желание. Не успевала я чего-нибудь смутно захотеть, как они уже осуществляли мою мечту. Самая потрясающая игрушка, вроде куклы, умеющей говорить на девяти языках, танцевать и читать стихи Бодлера, появлялась в моей спальне за два дня до того, как о ней узнавали магазины. Они сознательно завели всего одного ребенка, чтобы сосредоточить на нем все свои таланты по производству немедленного счастья. Их стараниями будущее расстилалось передо мной красной ковровой дорожкой.

Однако я довольно скоро начала их огорчать. В принципе они — раз уж решили ограничиться единственным ребенком — хотели мальчика. Увы, ультразвуковое исследование показало, что мне никогда не носить кальсон, и им пришлось смириться с этим фактом. Следующее разочарование постигло их, когда выяснилось, что я ни в чем не способна блистать. Нет, я не была совсем уж откровенной бестолочью: послушно делала уроки, но — никогда не играла с другими детьми на перемене; по средам ходила в гости к одноклассницам, но — не завела ни одной закадычной подружки; объездила во время каникул весь мир, но — ни разу не улыбнулась. Мучась сознанием собственной неблагодарности, я осуждала себя, уверенная, что пытаюсь свалить на родителей ответственность за свою выдающуюся бездарность. Когда с жестокостью, свойственной только очень избалованным детям, я обмолвилась об этом матери, та ответила: «Чего ты хочешь? От счастливого детства нельзя исцелиться». И проглотила презрение к моей никчемности, запив его горькими слезами. Мне был поставлен диагноз: неумение радоваться жизни. Болезнь практически неизлечимая — особенно с учетом того, что ее истинная причина, представлявшаяся слишком большой несправедливостью, старательно замалчивалась. Мои родители провинились только в том, что чересчур горячо желали мне добра. Бисквитные кексы, которыми меня пичкали, не имели никакого вкуса, и порой меня посещали мысли насчет того, что все-таки это гадство — иметь всего так много, что тебе не о чем мечтать.

Меня вполне устраивало, что Лола, погрузившись в воспоминания о детстве, не задала мне ни одного вопроса. Мне было бы стыдно рассказывать ей о себе. Если бы меня попросили составить список наиболее позорных вещей, на первое место я поставила бы отсутствие в моей жизни мало-мальски стоящей драмы — кончина одного или двух более или менее близких родственников, умерших абсолютно естественной смертью, не в счет. У меня даже несчастья носили вопиюще банальный характер и не выходили за рамки обыденного. Тем не менее в глубине души я продолжала верить, что в день, когда грянет настоящая катастрофа, я окажусь на высоте и сумею спасти положение, взяв дело в свои хрупкие ручки зажиточной бездельницы. Иногда в воображении я рисовала себе разорение родителей — любопытно было бы посмотреть, на что я буду способна.

— Ты меня не слушаешь! — буркнула Лола с отчетливым раздражением в голосе.

— Слушаю, слушаю. Ты как раз говорила, что в любой ситуации рассчитываешь на худшее.

— Вот именно. Я называю это «театром наихудшего». Ну например, когда я сажусь за руль и ночью еду по автостраде, то представляю себе, что вот сейчас лопнет передняя левая покрышка и тачка врежется в дорожное ограждение. Я во всех подробностях вижу, как моя голова стукается о ветровое стекло, а потом разлетается тучей кровавых брызг, перемешанных с осколками стекла. Я считаю, что совсем не плохо предвидеть всякое, потому что, во-первых, это не дает мне расслабиться и позволяет постоянно быть начеку, а во-вторых, если со мной действительно что-нибудь случится, я смогу сказать, что именно этого я и ждала, что ничто и никогда не захватит меня врасплох, что я заранее знала, что так и будет, а значит, будущее подчиняется мне. Скажи, как по-твоему, это полный идиотизм — без конца размышлять о всяких подлянках?

— Нет.


Нет, потому что я сама часто о них размышляла, вернее сказать, молилась, чтобы машина потеряла управление и врезалась в дорожное ограждение. Ради того, чтобы умереть не просто так, а с музыкой, чтобы мою смерть обсуждали как чрезвычайное происшествие, чтобы после меня остался хоть какой-то след — пусть даже это будет след на дорожном ограждении автострады. Но ничего подобного я ей не сказала. Разумеется, не сказала.

К нам снова подсела Огюстина. Утвердила свои безразмерные ляжки, сочащиеся жиром и добродушием, на издавшем жалобный стон табурете, который до того вовсе не производил впечатления такого уж хлипкого.

— А ты, девушка, я смотрю, не из болтушек, — чуть ли не с упреком сказала она мне. — Лола знай себе трещит, хотя мы ее байки уже раз по сто слышали, а ты сидишь как воды в рот набрала. Ты, часом, язык не проглотила?

— Просто она скромная, — поспешила мне на помощь Лола. — И чего ты на меня взъелась? Надоело, так не слушай. Нет, ей-богу, что у меня за день такой сегодня! А если я тебе мешаю, то могу уйти — баров хватает.

Огюстина засмеялась, с невозмутимостью лишенной комплексов старой толстухи заставив колыхаться необъятных размеров грудь:

— Ну-ну, давай, вперед! Много ты найдешь тут баров, в которых твоим трехнутым любовникам разрешат биться дурной башкой в стекло? Если б не моя доброта, отправила бы я тебя побродить тут в окрестностях. Я ж тебя насквозь вижу, Лола, детка. Ты свою задницу как приклеила к моей табуретке семнадцать лет назад, так с тех пор с нее и не слезаешь. И пой свои песни кому-нибудь другому.


Она чмокнула ее в лоб удивительно нежным поцелуем и поднялась: «Ну ладно, мне еще полы вымыть надо». Уже в дверях Лола сказала мне, что Огюстина права. Что я действительно веду себя чересчур скромно. «Знаешь, на что похожа твоя длинная челка, под которой ты прячешь лицо? На табличку «Не беспокоить». Ну, для общения с клиентами это не важно. Мне другое странно. Ты ведь не уродина. Просто одеваться не умеешь. Ну-ка, подними свою копну, я хочу посмотреть». Я руками собрала волосы в конский хвост. «Тебе надо краситься. Стать чуть-чуть поярче. И вообще, пора уже тебе перестать бояться жизни». Пожалуй, это было самое справедливое замечание, сделанное в мой адрес за очень долгое время. Щеки у меня вспыхнули жарким румянцем, мгновенно обратившись в пару раскаленных конфорок; чтобы она не догадалась, как мне стыдно, я шагала, уткнувшись носом в землю, и изучала лейбл у себя на кроссовках. Потом она спросила, с чего это я такая смурная. У меня впечатление, объяснила я, что я все делаю сикось-накось и вечно попадаю впросак. «Ну да? — удивилась она. — А Синди мне говорила, что как раз наоборот. Мне кажется, ты еще не совсем врубилась, зачем к нам пришла». По выражению, которое приняло ее лицо, я поняла, что больше она ничего не скажет. За неполных две недели я научилась безошибочно его распознавать. Меня вдруг охватило смятение; я испугалась, как бы из-за новых переживаний не превратиться в законченного параноика.