Азарцев вышел. Он сел в свою машину и завел двигатель, но не тронулся с места. Ему хотелось ехать, но он не знал куда. Он вспоминал слова Гриши о любви. Он думал, что Гриша, наверное, прав, хотя Азарцева всегда учили, что главное – любить самому. Твоя любовь дает счастье тому, кого ты любишь. Нет, Гриша, конечно, прав. Важно, чтобы любили тебя. Тогда ты защищен колпаком чужой любви от одиночества, от неприятия тебя миром, от бедности. Тот, кого любят, уже богат. И Гриша был богат, когда его любила мама и любил отец. И он, Азарцев, в детстве тоже был богат любовью. А потом? Кто его любил потом? Юлия точно не любила. Оля? Это он ее любил и любит. Это и правильно – родители всегда должны больше любить детей. И он всегда получал любовь от своих родителей, только теперь уже почему-то забыл об этом. А Гриша не забыл. Гриша счастливый – его любили, он отвечал на любовь и никого не предавал. А вот он, Азарцев? Он предавал. И его предавали. И снова возникло в его памяти белое пятно. Оно возникало всегда в последние два месяца, когда он хотел подумать о той, которую предал последней. Какое это громкое слово – «предательство». Но разве он виноват? Разве он поступил хуже, чем поступают многие? Нет. Он поступил обычно. Он даже не хотел вспоминать ее по имени – ту, с которой обошелся так плохо. А как поступили с ним? Не в любви, в большем… Сначала заманили, потом отобрали. Отобрали дело всей его жизни, и он теперь бальзамирует каких-то покойников. Он вспомнил Славу. От него, оказывается, ушла жена. Но он, Азарцев, ни от кого не уходил. Просто так вышло. Когда он жил с той (он опять не хотел даже мысленно называть Тину по имени), его душа была пуста, несмотря на все ее советы и ухищрения. А потом вдруг расцветилась неожиданной встречей. Он этой встречи не искал, она произошла случайно. Зачем? Он тоже этого не знал. Но мир, который до этого был пуст и тускл до отвращения, вдруг осветился присутствием другой. Как это произошло, сколько продолжалось – он ничего не помнил. Не помнил деталей – только все самое общее. Откуда-то из небытия возникла девушка – волосы, глаза, ноги… Ничего не помнил конкретно – только взгляды, запахи, прикосновения, объятия. Если это называется любовью – он ее полюбил. И она его полюбила. Они любили друг друга, а та женщина, с которой он все-таки жил, вошла и увидела. Банально, до глупости. Противно до омерзения. И непонятно то, что она, та, с кем он жил, она его точно любила. И он ее, наверное, когда-то любил. Но вот парадокс. Любовь матери дает счастье. А любовь женщины, которую сам не любишь, счастья не дает. Дает приют, чувство безопасности, заботу, даже тепло. А счастье – нет. И с ним так было. О нем заботились, грели его и холили по мере сил. Его любили, а он был несчастлив. А юная красивая девушка его, скорее всего, все-таки не любила – иначе как объяснить, что смылась в одно мгновение, как только почувствовала опасность? А он был счастлив с ней. Как это понять? Кто он такой? Подлец, обыватель или просто тюхтя, как называла его Юлия и как, наверное, думает о нем Слава? Обыватель? Наверное. Подлец? По отношению к той – да. Но, черт возьми, что он может сделать со всем этим? Нет, он не великий человек, думал про себя Азарцев, он не годится на подвиги, но все-таки в нем что-то есть – и не плохое, и не хорошее, а что-то свое, что отличает его от многих других. И самое главное, он хочет оставаться таким, как есть. Не плохим и не хорошим. Самим собой. Каким он появился на этот свет. Вот точно таким, каким он себя ощущает сейчас.

Азарцев вышел из машины, открыл ворота и выехал со двора. Сбоку светлели церковные стены. Он машинально взглянул вверх – на колокольне темнел проем, в котором, он знал, висел колокол. Азарцев вернулся, чтобы запереть ворота. Поверх льда блестела под луной тонкая кромка воды. Он поскользнулся, чуть не упал, но удержался. Так куда ему теперь ехать? И вдруг ему до смерти захотелось увидеть свою бывшую клинику. Что в ней теперь? Он был готов ко всему – от публичного дома до супермаркета, но он страстно желал снова «пощупать» взглядом прекрасные пропорции дома, который он строил сам не так уж давно – какие-то четыре года назад. Он хотел только взглянуть, чтобы заново оценить правильность и красоту колонн, погрузиться в таинственную глубину каменной террасы, узнать, куда девались осколки разбитой головы каменной Афродиты, и посмотреть, горит ли в окнах свет… У него будто вынули внутренности, так ему было невмоготу сознавать, что все то, что образовывало смысл его жизни, теперь принадлежит чужому – и этот чужой, возможно, развалился сейчас в его кабинете и даже не вспоминает о нем, об истинном хозяине. А в холле, где раньше стояла золоченая клетка от пола до потолка с красивыми маленькими птичками, теперь, может быть, резвятся слуги этого чужого. И все-таки больше всего ему хотелось бы узнать, что теперь находится в той комнате, где раньше у него была операционная. Вот в ней, в этой комнате, он как раз и ощущал себя счастливым, потому что был одновременно творцом, властелином, слугой и рабом и все-таки в конечном счете оставался самим собой.

22

Тина весь день ходила по квартире и ждала Барашкова. Сенбернар Сеня вздыхал, гулял, лежал и следил за ней круглыми темными глазами из-под приподнятых белых бровей. Мышонок Ризкин шумно потягивал носом в сторону неизвестных картонных коробок, составленных у стены, а Тина ходила целый день, как автомат. Ей не терпелось включить компьютер. Нет, она, конечно, помнила про свои обязанности – мышонок получил свой кусочек сыра, натертую морковку и блюдечко молока, сенбернар был тоже вычесан, накормлен и выгулян. Но душой Тина сегодня была не с ними. Ее манили чернота и тусклый блеск экрана монитора, серебристые бока системного блока, клавиатура с рядами букв и цифр и даже старый красно-серый коврик, на котором лежала маленькая пластмассовая мышка.

– Формой действительно похожа на тебя, – сказала Тина, поднеся «мышку» к Ризкину. Мышонок вытянул черный нос, чихнул и спрятался в угол. Компьютерная мышка не произвела на него впечатления.

«Ну, куда же делся Аркадий?» – изнывала Тина от нетерпения. Ей хотелось как можно скорее усесться за письменный стол, уже с утра привезенный отцом, и застучать по клавиатуре. Она видела, как это делали множество людей – и в кино, и в жизни, и Тине казалось, что, если она вот прямо сейчас присоединится к их компьютерному сообществу, она что-то очень важное изменит в себе самой. Просто удивительно, почему она так долго молчала о своем желании сесть за компьютер? Она даже попробовала постучать по неподключенной панели клавиатуры, но удовольствия от этого не получила.

«А смогу ли я?» – думала она и сама же себя успокаивала. Не может быть, чтобы печатать на компьютере было сложнее, чем играть на рояле. А за роялем, вернее за пианино, Тина провела минимум восемь лет в детстве. Она посмотрела на свои пальцы. Странно подумать, что вот эти самые руки легко играли когда-то очень сложные произведения – ей казалось, что, сядь она сейчас к инструменту, не в состоянии будет сыграть даже гамму.

А раньше ведь она еще и пела! Теперь это казалось Тине просто анекдотом. Она попробовала голос – взяла две ноты. Опять всплыли в памяти экзотические птицы в золоченом вольере, краснорожий толстяк в белой манишке за роялем, жующие рты зрителей. Фу! Никогда она больше не будет петь.

Вот, наконец, долгожданный звонок. Это Аркадий! Она побежала к двери, перепрыгнув через лежащего на проходе Сеню. Она еще может прыгать? Умора. И как это она не запнулась?

Почему не слушаются пальцы, крутящие замок?

– Аркадий?

По тому, как он стоял, что-то пожевывая губами и не смотря ей в глаза, она поняла – компьютера сегодня не будет. И тут же мелькнула мысль: «Боже, она совсем забыла, что накануне они ждали Ашота!»

– Случилось что-нибудь?

– Случилось.

Она втянула Аркадия в квартиру:

– Что?

Он вошел, расстегнул плащ и, не снимая его, устало сел прямо в коридоре на тумбочку для обуви.

– Ну, говори же!

Он поднял на Тину измученные глаза:

– Гражданин Оганесян Ашот Гургенович, прилетевший вчера утром из Америки, вторые сутки не приходит в сознание у нас в хирургии после операции по поводу ножевого ранения грудной клетки с ранением легкого, кровотечением в плевральную полость со значительной кровопотерей. Кроме того, у него еще травма головы и глаза. – Барашков сжал кулак и грохнул по стене коридора так, что дрогнуло зеркало, висевшее на противоположной стене.

– Как? – Тина прижала руку ко рту.

– Вот так, – сказал Аркадий. – Для кого-то Родина, а для кого – уродина. Очевидно, вчера вечером он шел ко мне в больницу. Был избит на улице какими-то подонками. Возможно, с целью ограбления. Доставлен случайным прохожим. При поступлении был еще в сознании. Прооперирован экстренно ночью. Но в сознание до сих пор не приходит. И совершенно нет ясности, отчего он, собственно, не приходит в это сознание. То ли от шока, то ли от черепно-мозговой травмы.

– А МРТ головы сделали? – спросила Тина.

– Когда я уезжал, еще нет.

Тина потерла себе лоб.

– Я к нему должна поехать. И почему ты здесь, а не около Ашота? Ты должен был бы мне позвонить…

– Там есть второй врач.

– Он может не справиться. Я сейчас оденусь. Ты меня отвезешь?

Барашков подумал.

– А ты уверена, что сможешь пробыть на ногах всю ночь?

– Конечно! – легко сказала Тина и побежала одеваться. – День да ночь, сутки прочь. Вспомни, как мы в реанимации работали. Нам не привыкать.

– Ну, собирайся, – решил Аркадий. – Я тебя отвезу, вернусь домой, посплю хоть часа четыре и тоже приеду.

– Хорошо.

– Можно я пока попью чего-нибудь горячего?

– Всё на кухне! Делай там, что хочешь.

«Ей, наверное, необходимо ухаживать за кем-нибудь, – думал Барашков, размешивая в чашке растворимый кофе. – Откуда в ней взялся этот комплекс, что она больше никогда не сможет работать врачом?» Он краем глаза наблюдал, как Тина прошла в ванную комнату, как вышла оттуда уже одетая, энергичная и подкрашенная.