– Аркадий Петрович, вы никак вернулись назад, снова к нам, смертным? – Это Михаил Борисович намекает Барашкову на промежуточный этап в его трудовом стаже – двухгодичное пребывание в коммерческом отделении «Анелия»[1] – все на базе прежней реанимации в этой же больнице.

– Неужели соскучились по авгиевым конюшням?

– Да я, дорогой коллега, работы настоящей никогда не боялся. – Доктор Барашков теперь был приписан к одной из хирургий, хотя больных принимал к себе в палату реанимации из всех больничных отделений. Благо только с улицы по «Скорой» ему не везли.

– Смотрите, не пожалейте. В нашей больнице работы по-прежнему для всех хватает. Запариться можно. И патологоанатомам, и реаниматологам, – Михаил Борисович шутя сделал ударение в последнем слове на «логам». Подвинулся к Барашкову, усевшись на соседнее кресло.

Аркадий Петрович только хмыкнул. Вот он уж точно был окончательно и бесповоротно «логом». Не только по названию – по духу: суффикс «лог» ведь означает «учение, наука». Опыт, конечно, со счетов сбрасывать нельзя, но и через почти двадцать лет работы Аркадий Петрович не гнушался заглядывать в медицинские книжки.

– Да и деньги здесь у нас, конечно, другие. Не то что у вас были в «Анелии»… – покачивал головой Михаил Борисович.

– Деньги были другие, а работать – тоска.

– Да вас там и работало-то всего три человека.

– Не три.

– А сколько? – удивился Ризкин.

– Два с половиной.

– Это как? Я не про ставки говорю, про людей.

– И я про людей.

Главный врач с высоты президиума угрюмо наблюдал, как Ризкин о чем-то разговаривает с Барашковым. «Вот еще тоже деятель, – с раздражением он в который уже раз разглядывал фасонистый галстук-бабочку патологоанатома. – Сегодня он в бордовом. Каждый день их, что ли, меняет? Вчера, мне кажется, видел я его в синем в мелкую крапинку, а позавчера – в зеленом…» Главный врач поморщился, и докладывающий доктор запнулся и вопросительно посмотрел в его сторону, приняв гримасу начальника на свой счет.

– Я могу продолжать? – негромко спросил он.

– Да продолжай уж, да и заканчивай наконец, – хмуро буркнул в сторону трибуны главный врач. А сам подумал: «Если вон у нашей звезды отечественной патанатомии не будет к тебе никаких вопросов, то я-то уж тем более вылезать не стану… – Главный врач недолюбливал Михаила Борисовича. – Устраивает вечно на конференциях свои заумные шоу. Нет чтобы у меня спросить, а не повредит ли его наука больничному отчету? Легко быть всегда самым умным, а ты вот попробуй, повертись, чтобы и науку соблюсти, и смертность чтобы была, не дай бог, не выше, чем по городу. Я, может быть, тоже рад бы наукой заниматься, да высокая смертность это тебе и лишение бюджетных денег, и премий, и пальцем на тебя показывают на всех совещаниях…»

– Так кто же у вас в «Анелии» был половинкой? – Ризкин наклонился к самому плечу Аркадия Петровича и снизу вверх заглянул ему в лицо. Барашков повернулся к нему и мысленно отшатнулся: бесовский огонь так и искрил, так и перескакивал с одной серо-коричневой крапинки на другую в насмешливых, умных глазах Михаила Борисовича.

Главный врач не выдержал, авторучкой постучал по столу:

– Я попрошу уважения к коллегам! Сохраняйте тишину в задних рядах!

– Молчим, молчим! – Михаил Борисович приподнялся и картинно прижал указательный палец к губам, чтобы продемонстрировать лояльность к президиуму. Главный врач мрачно посмотрел на него и на Барашкова с высоты кафедры. «Наверное, и этого рыжего попрыгунчика я снова взял на работу напрасно. Никогда у него не было никакого уважения к начальству, – главный врач вздохнул. – Не взял бы, да деваться было некуда. Хорошего реаниматолога трудно найти. А оба заведующих – и первой, и второй хирургией все уши прожужжали, что для послеоперационных больных необходимо организовать реанимационную палату. Вроде наши больничные анестезиологи слишком молоды и неопытны – не справляются с тяжелыми больными…»

– Так вы не ответили насчет половинки, – дотронулся до локтя Барашкова Михаил Борисович.

Аркадий выставил вперед нижнюю губу, почесал затылок.

– Работал у нас один специалист. Владик Дорн. И я думаю, что он все-таки неполноценный человек. И уж тем более неполноценный врач. А только какая-то четвертушка от врача и половина от человека. Хотя на аппаратуре он работал хорошо. Да вы, наверное, не были с ним знакомы.

– Почему же не знаком? – Михаил Борисович глумливо ухмыльнулся. – Я Дорна знаю. Я его на работу к себе взял, когда ваша «Анелия» накрылась. Вот уже два дня к нему присматриваюсь. По-моему, неглупый парень. Больных, конечно, не любит, но патанатомией вдруг заинтересовался.

Барашков почувствовал, что Мишка-черт специально его на разговор о половинках вызвал, хотел узнать его мнение о Дорне. Неприятно, хотя сказал он о Владике правду. То, что на самом деле думал. Но все равно нехорошо получилось.

– В вашей профессии больных любить, по-моему, и не обязательно, – пробормотал он.

– Ошибаетесь, коллега. Мы ведь истину ищем не ради мертвых, ради живых. Которых, собственно, и любим согласно общим принципам гуманности и человеколюбия, – Михаил Борисович Барашкову крапчатым глазом подмигнул и, воспользовавшись паузой в окончании доклада, встал. – Пойду потихоньку. Не могу больше выносить эту еженедельную говорильню. После наших конференций я себя в своем кабинете чувствую, как в отделении для новорожденных – под колпаком – тихо, спокойно и никто над ухом не жужжит. – Он издалека сделал извинительный поклон главному врачу и тихонько проскользнул вон из конференц-зала. Главный врач в его сторону укоризненно покачал головой, а Барашков посмотрел на затворившуюся за Ризкиным дверь с завистью.

3

На Валентину Николаевну в это утро в квартире обрушился целый шквал звонков – ровно два. Что ж, для нее теперь и это было много. Были недели – вообще ни одного. Полное одиночество, не считая зверей – сенбернара да мышонка. Сегодня вдруг спозаранку позвонил отец: не надо ли чего?

– Спасибо, папа, не надо. У меня все есть. Я ведь работаю.

– Опять газеты продаешь, Валечка?

Она вздохнула в ответ:

– Что же делать, раз на большее не способна.

– Не дури, дочка! – Голос у отца стал сердитым. – Ну, болела, ну, операция – все понятно. Но сколько можно дурака валять? Устраивайся на нормальную работу, ты же врач.

Она помолчала в трубку. Потом выдохнула: «Извини, папа, что-то с утра голова сильно болит» – и отключилась. Походила по комнате, повздыхала. Родителей можно понять, они правы. И пожилые они уже, их жалко. Конечно, они беспокоятся. Последние полгода особенно. Все теперь кивают на сестру Ленку. Какая молодец! Пятнадцать лет уже в инвалидном кресле, а не сдалась, не разнюнилась. Хотя поначалу ой как несладко ей пришлось – из молодой девчонки разом превратиться в неходячего инвалида. А выдержала, нашла себя. Фантастическо-детективные романы теперь пишет. Четвертый томик уж вышел. Тина взяла со стола небольшую книжку. «Тайна марсианского дома». Откинула от себя. Интересно написано. Только дочитать до конца так и не смогла. Что это говорит в ней? Зависть? Нет. Она Ленку очень любит. Когда с сестрой это случилось, она ведь даже пошла в медицинский – чтобы знать, как сестре помочь и родителям. И помогала, было время. Теперь у Ленки все хорошо, насколько может быть хорошо в ее положении. Дай бог ей побольше денег, успеха и славы. И родителям она, Тина, благодарна. Но вот теперь получилось так, что из благополучной девочки с музыкальными способностями, хорошего врача, матери и жены, опоры семьи превратилась Тина черт знает в кого. В неустроенную разведенку, продавщицу газет в розницу, в переходе метро, с рук. Так получилось. У каждого своя жизнь. И если более или менее известно, как она начинается, то никогда невозможно заранее знать, чем закончится.

Тина поставила перед сенбернаром миску с едой: «Ешь, Сеня». Накрошила кусочки сыра мышонку: «Кушай, Ризкин». Назвала это имя и вдруг вспомнила Михаила Борисовича, его зеленоватые глаза, волосы ежиком – соль и перец. Почесала мышонку лобик. В который раз умилилась: точь в точь молодой Михаил Борисович. Галстука-бабочки только не хватает. Она задумалась: интересно, как он там поживает, ее старый знакомый? Она ведь его не видела со времени своей операции. И Аркадий теперь снова в больнице работает. Неделю назад звонил – сказал, все-таки приезжает Ашот из Америки. Какого числа? Тина мысленно подсчитала. Батюшки, да это ведь сегодня! Она подошла к окну, взглянула на небо. Обычный серый московский цвет. Наверное, там, в высоте, небо сказочно голубое, такое, каким снилось ей в ее болезненных снах: она в самолете с кучей больных – не знает, что с ними делать. Тина с силой задернула штору. Она и сейчас не знает, что делать. Не во сне, наяву. Но не с больными, с собой. И такая тоска, такая боль пронзила грудь, что повеситься и то было бы легче, чем ее терпеть.

Почему предательство страшнее всего? Она вспомнила Иуду. Чем он хуже, чем обычный наемник, стреляющий из-за угла? Или стражник, колющий копьем? В чем, собственно, разница? И тот разит насмерть, и этот. Она подумала: разве дело в смерти? Нет, дело в разочаровании, в обманутых надеждах. Скажи больному, что он обречен – он завершит все свои жизненные дела и будет готовиться к уходу. Но если ты скажешь его родственникам, что больной должен, по идее, умереть, но есть надежда, что он поправится, выздоровеет и все будет хорошо, а больной все-таки умрет, несмотря на все надежды, – выходит, ты убьешь его дважды. Считается, в надежде – жизнь, «пока живу – надеюсь», но вместе с тем пессимисты правы – никогда нельзя надеяться на лучшее. Если оно не наступит, разочарование будет еще горче.

Сенбернар Сеня поел и лег у двери. Тина посмотрела на него и стала одеваться. «Сейчас пойдем…» Сеня поднял голову, снял поводок со специального крючка и положил его рядом с собой на пол. Тина посмотрела на крючок. Его вбил Азарцев. Когда? Всего два месяца назад, после Нового года. Тогда Азарцев ее еще любил. ЛЮБИЛ? Да полно. Она просто надеялась на это. Бернард Шоу утверждал, что каждый настоящий врач должен уметь лгать. Причем не просто лгать, а лгать с чувством оптимизма. Оптимистическая ложь. Зачем она нужна, особенно себе, если в прозрении кроется величайшее несчастье?