«Думал ли ты, Рамон, показывая мне этот яд твоей страны и уверяя, что в течение часа он убивает без страданий, что с его помощью я последую за тобой? Слава Богу, что я сохранила этот флакон. Твоя месть, Готфрид, не удастся вполне: ты найдешь здесь один лишь труп».

С удивительным спокойствием она налила в рюмку немного воды, прибавила несколько капель яду, остальное вылила в цветочный горшок. Затем, сняв крест, висевший в изголовье ее постели, вернулась в будуар и опять легла на кушетку; она тихо молилась в течение нескольких минут и вдруг, схватив рюмку, опорожнила ее сразу и снова стала молиться. Сначала она ничего не чувствовала, но вдруг странная теплота разошлась мурашками по всему ее телу, голова закружилась, крест выпал из ее рук, и, полузакрыв глаза, она опрокинулась назад.

В эту минуту на пороге будуара показалась прелестная девочка лет одиннадцати. То была Сильвия, дочь дона Района. И как будто эгоизм Габриэли, ее обожание своей красоты олицетворялось в ее детях. Сильвия так же, как и Танкред, была живым ее портретом.

Увидев, что мать ее лежала, как мертвая, девочка кинулась к ней, дрожа от ужаса:

— Мама, мама, что с тобой?

На этот крик Сицилия прибежала из гардеробной и, увидев пустую рюмку, инстинктивно угадала правду. Вне себя она кинулась в комнаты графа и послала к нему его камердинера предупредить о несчастии. Затем, возвратясь к своей госпоже, она старалась, но тщетно, привести ее в чувство. А потому, когда послышался шум экипажа, катившего во весь опор, она, как безумная, выбежала в вестибюль. Маленькая Сильвия, глубоко потрясенная, молча подняла крест, упавший на ковер, и став позади дивана, усердно молилась.

Сицилии чуть не сделалось дурно, когда она увидела, что лакей с помощью какого-то господина несет Танкреда, все еще не пришедшего в себя. Камеристка сразу узнала Веренфельса и, подойдя к нему, поспешно проговорила:

— Месье Веренфельс, швейцар поможет Осипу отнести графа к нему, а вы пройдите, пожалуйста, к графине; она отравилась, а вы, может быть, знаете, что делать в таком случае. Я совсем как потерянная.

— Я послал Неберта за доктором; но проводите меня к графине и потом принесите лимону и черного кофе, это хорошее противоядие.

Сицилия впустила Готфрида в будуар, потом побежала за указанными средствами. Волнуемый разнородными чувствами, Веренфельс подошел к дивану и устремил взгляд на Габриэль. Бледная, неподвижная, она, видимо, умирала: порой слышалось легкое хрипение, и посиневшие руки лихорадочно блуждали по платью, как бы ища чего-то.

— Пить! Горит… внутри… — прошептала умирающая.

Готфрид вздрогнул. В открытую дверь он увидел на столе в соседней комнате графин с водой: он пошел, налил в чашку воды и вернулся, колеблемый различными чувствами: ненависть, презрение и жалость боролись в его сердце.

Габриель повторила с невыразимым страданием: «Пить! Задыхаюсь!», и тогда он победил свое отвращение и, приподняв ее, поднес чашку к ее губам. Прикосновение этой руки, присутствие человека, которого она несчастно любила, производило еще необъяснимое действие на Габриэль. С нервным содроганием она открыла глаза и, встретив взгляд Веренфельса, поднялась, как гальванизированная.

— Ах, несмотря ни на что, мы должны были увидеться еще раз, но успокойся, Готфрид, я умираю достаточно наказанная. Как окаянную, меня преследовали упреки совести, но в этот страшный час прости меня. Тогда ты меня оттолкнул, и я сделалась преступной, теперь не дай мне умереть, не простив меня.

Она протянула руку, как бы ища его руки, но Готфрид с живостью отступил. Все мгновенно ожило в его памяти: все унижения, все муки, которые причинила ему эта женщина.

Глаза его сверкали, когда с злобной горечью он ответил ей хриплым голосом:

— Вы думаете, графиня, что прощать так же легко, как делать зло. Вы ошибаетесь, нельзя забыть в одну минуту двенадцать лет мучений и свою нравственную гибель. В сердце моем нет прощения для вас, и я не коснусь в знак примирения преступной руки, которая подложила портфель в мой чемодан. Я бы простил удар кинжала, вызванный женской ревностью, оскорбленной гордостью, но эту низкую бесчестную месть я не могу простить. Вы поступили хуже разбойника на большой дороге, и, верная вашему неизменному эгоизму, вы лишаете себя жизни, чтобы не быть вынужденной загладить свою вину против вашей жертвы. Но я должен был ждать ради моего ребенка. Нет, нет, Габриэль, рассчитывайтесь сами за ваши преступления, идите перед лицо Небесного Судии, обремененная моими проклятиями.

Готфрид остановился; волнуемый мучительными воспоминаниями прошлого, он задыхался и не мог продолжать.

— Да, будь проклята, проклята… — вымолвил он наконец с трудом и, бледный, трепещущий, направился к двери.

Но едва он сделал несколько шагов, чтобы уйти, как кто-то схватил его за руку. Готфрид вздрогнул и, оглянувшись, с удивлением увидел маленькую девочку. Бледная, с широко раскрытыми глазами, она уцепилась за него и прошептала с душевной тревогой:

— Не проклинайте маму.

Поразительное сходство ребенка с Габриэлью не оставляло никакого сомнения, что это была ее дочь от дона Рамона.

— Не проклинайте маму, не дайте ей умереть, не простив ей всего, в чем вы ее обвиняете, — продолжала молить девочка, опускаясь на колени, меж тем как крупные слезы катились по ее щекам.

Веренфельс был тронут. Ему казалось, что из этих ясных, невинных глаз исходил луч, приносящий успокоение и смягчающий его истерзанное сердце. И распятие, которое другой рукой девочка судорожно прижимала к своей груди, было как бы указанием Божественного страдальца, Который, пригвожденный к кресту, молился за своих врагов.

Подняв Сильвию он погладил ее черные локоны и ласково сказал:

— Благослови тебя Бог, дитя, за твою дочернюю любовь, наполняющую твое невинное сердце. Божие милосердие говорит твоими устами.

Он взял из ее рук распятие и, подойдя к графине, которая, широко раскрыв глаза, глядела на него неизъяснимым взглядом, вложил ей в руки этот символ мира и вечной жизни.

— Да отойдет с миром душа твоя, несчастная женщина. Мольба твоего ребенка обезоружила меня. Пусть мое проклятие не тяготеет над твоей могилой, и да простит тебя милосердие Божие.

Он наклонился и положил руку на влажный, холодеющий лоб умирающей. Глаза Габриэли мгновенно блеснули, легкий румянец выступил на ее щеках, на минуту к ней возвратилась ее дивная красота.

— Прощай, Готфрид, до скорого свидания, — прошептала она едва слышным голосом.

Затем, как бы истомленная этим усилием, она вытянулась последним судорожным движением, и смертная бледность покрыла ее лицо.

В эту минуту Сицилия ввела в комнату доктора и, между тем, как Готфрид подошел к нему сказать, что все кончено, вошел граф, сильно расстроенный и едва держась на ногах.

— Танкред, мама умерла! — воскликнула Сильвия, кидаясь к брату.

Он молча прижал ее к своей груди, затем опустился на колени возле усопшей и со сдержанным рыданием, спрятав лицо в складках ее платья, оставался глух к стенаниям Сицилии, и ко всему, что происходило вокруг.

Когда доктор ушел, Веренфельс прислонился к двери и глядел в раздумье на тело Габриэли и на ее детей, которые, прижавшись друг к другу, были всецело поглощены своей скорбью. Глубокая реакция произошла в душе Готфрида, столь возвышенной и доброй, если бы несчастье не ожесточило его. Теперь вся горечь, вырвавшаяся наружу, оставила после себя пустоту. Все земные расчеты были окончены. Женщина, которую он любил и ненавидел, умерла. Но порвалась ли всякая связь с нею? Или душа оживает там, за пределом всего земного, в том неведомом мире, который мы жаждем узнать?

С глубоким вздохом Готфрид отвел глаза от печальной группы и вышел из комнаты. Он понимал, что его присутствие было бы тяжело молодому графу и что сегодня, по крайней мере, его надо предоставить самому себе.

Когда он возвратился домой, встревоженная Лилия кинулась к нему с вопросом:

— Что случилось, папа?

— Она умерла, — ответил он тихо.

— Ужели вы не примирились перед ее смертью? Ужели ты дал ей умереть, не простив ее? Все время я молила Бога, чтобы Он смягчил твое сердце, послал бы тебе одного из своих ангелов, чтобы внушить тебе чувство милосердия, — присовокупила она со слезами на глазах.

— Молитва твоя не была напрасна, дитя мое. Ангел, посланный Богом, явился в лице дочери Габриэли. Я простил той, которая сделала мне так много зла. Ах, как все наши земные чувства ничтожны! И зачем мы понимаем это только после того, как они вовлекут нас в грех? Но я чувствую себя очень утомленным и пойду к себе; тебе тоже нужен отдых после всех волнений этого дня.

Действительно, Лилия была сильно утомлена душой и телом. Она пошла к себе в комнату и заперлась, так как чувствовала потребность быть одной. Сняв свое подвенечное платье, которое все еще было на ней, она накинула на себя пеньюар, села у окна и, сложив руки на коленях, погрузилась в раздумье. Вдруг она вздрогнула: взгляд ее упал на обручальное кольцо, блестевшее на ее пальце. Так это правда, она замужем. Это кольцо было символом, соединяющим ее на всю жизнь с этим красивым молодым человеком с бледным лицом, на которого она тоже взглянула украдкой. Через несколько недель она последует за ним и начнет новую жизнь как графиня Рекенштейн. Но какова будет их будущность? День их свадьбы не предвещал ничего хорошего, она была одна, а ее молодой супруг плакал над телом своей покойной матери. Он не сказал ей ни слова; видимо, не желал ее и покорился лишь необходимости. Каким же образом она найдет путь к его сердцу?

Лилия вздохнула и провела рукой по лбу. Приедет ли он к ней перед отъездом, чтобы сказать несколько приветливых ободрительных слов? О, тогда она даст ему обещание любить его и сделать все, чтобы составить его счастье.

На следующий день, после завтрака, Готфрид решился ехать к Танкреду, чтобы узнать, когда он думает отвезти тело покойной графини, и помочь ему распорядиться всем требуемым для печальной церемонии. По уходе отца Лилия прошла в его кабинет, желая дождаться его, чтобы узнать скорее их окончательное решение. Вся погруженная в свои мысли, молодая девушка села в глубокой амбразуре окна, образующей балкон и отделенной от кабинета портьерой. Вдруг кто-то порывисто отворил дверь, и звучный голос проговорил: