Габриэль все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриэль поставить на путь долга, внушить ей силу и позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.

— Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, — сказал он, приподнимая ее.

Габриэль выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь сотрясала ее нежное тело.

Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриэли, сказал с грустью:

— Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.

— Я хотела положить конец моему унижению, — прошептала она прерывающимся голосом.

— Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всей душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно — Бог мне в этом свидетель! — и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриэль, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.

Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.

— Не плачьте так; вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина… Нас разделяет пропасть. — Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: — Разве бы вы хотели замарать ваше чувство ко мне связью, которая бы стоила вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался бы вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым неразделенным чувством, должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. — Последние слова он произнес глухим голосом. — Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.

Габриэль быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:

— Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.

— Вы ошибаетесь, Габриэль, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не злоупотребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время — вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.

Габриэль слушала, вздрагивая при каждом слове, как от удара ножом. Вдруг глаза ее загорелись.

— Хорошо, — воскликнула она с жаром, — я не имею для вас никакого значения и не нахожу никакой заслуги в том, что вы так упорно отталкиваете то, чем не желаете обладать. Но в таком случае я спрашиваю вас, по какому праву вы вырвали меня у смерти, добровольно мной избранной и которая уже почти избавила меня от всего этого стыда и унижения, от этой адской, проклятой страсти, пока она не довела меня до преступления?

Сжимая на груди руки и трепеща от бешенства, она продолжала:

— Бывали минуты, я придумывала, какою бы смертью уничтожить вас, которого я желала бы ненавидеть, но обречена любить. Ах, в этой мысли мой приговор, мое унижение, которое подавляет, убивает меня. Наслаждайтесь теперь вашей победой и презирайте меня: я это заслужила.

Голос ее оборвался; она хотела вскочить с дивана, но не имела на то сил.

Испуганный ее порывом, Готфрид встал.

— Вы искажаете смысл моих слов и не хотите понять меня, Габриэль. Я вижу, что не могу благотворно влиять на вас и быть вашим другом; но так как мое присутствие унижает вас, роняет вас в ваших собственных глазах до того, что вы решились на самоубийство, то мне остается только избавить вас от тягостного вам свидетеля вашей слабости. Я оставлю на днях ваш дом. И да хранит вас Бог, да поможет вам стать снова спокойной и счастливой. Прощайте.

Он взял ее руку, поцеловал и повернулся, чтобы уйти, но едва сделал несколько шагов, Габриэль вскрикнула глухим голосом. Взволнованный, не зная, что делать, он снова подошел к дивану.

— Готфрид, останьтесь, я сделаю все по вашему указанию, только не уезжайте. А еще, — молвила она, сжимая крепко горячей ручкой руку молодого человека, — поклянитесь честью ответить откровенно на мой вопрос.

— Обещаю.

— Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?

Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.

— Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.

С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.

Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое-нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.

— Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.

— Что такое? Этого не может быть, — возразил Готфрид. — С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.

— А я покоя не имела на крестинах, что-то толкало меня вернуться домой, — говорила со слезами камеристка. — В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком-то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.

— Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.

— Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, — умоляла горничная.

— Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.

Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?

— Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? — проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:

— Ничего; слабость.

Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.

В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.

— Ну что, жива она? — спросил он, соскакивая с лошади. — Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.

В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.

А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что-нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.