— Да, графиня. Вы солгали мне. Вы солгали своему духовнику, что может быть страшнее?

"Я бы могла тебе многое рассказать о том, что гораздо страшнее этого безобидного вранья", — горько подумала Регина и продолжила изображать святую невинность:

— Я? В чём я обманула вас, отче?

— Вы не писали никакого письма папе. Не было никаких жалоб от вас и никакого осуждения со стороны Церкви.

Огромные, широко распахнутые глаза графини мгновенно наполнились слезами и прерывающимся от волнения голосом, сбиваясь на шёпот, она заговорила:

— Но этого не может быть! Ах, я так и знала! Почему? Почему вы верите кому угодно, только не мне? По-вашему, то, что король меня жестоко изнасиловал, я тоже придумала? Я сама изорвала свою одежду и попросила герцога меня избить? Я сама обрезала свои волосы и добровольно отдалась миньонам короля? Зачем, объясните мне, если сможете, мне придумывать всю эту историю с письмом? Что же вы молчите, Этьен?

И то, что напоследок она назвала его не отче, а выкрикнула его имя, заставило юношу вздрогнуть и поднять на неё глаза. Слёзы градом катились по её побледневшим щекам и исчезали среди жемчужин ожерелья и в кружевной отделке глубокого выреза на груди. Взгляд Этьена невольно устремлялся за этими солёными, прозрачными каплями и упирался в бурно вздымающуюся от возмущения полуобнажённую грудь. Разум его начинал туманиться от непреодолимого желания и он ничего не мог с этим поделать. Пытаясь сосредоточиться на разговоре, Этьен с видимым усилием перевёл взгляд выше, на заплаканное лицо Регины. Напрасно. Потому что это невинное, искреннее, прекрасное лицо не лгало. Потому что любимые глаза сейчас страдали от несправедливости обвинения. А ещё потому, что Этьен слишком хорошо помнил, каким затравленным и обезумевшим был взгляд графини в ту роковую ночь. Такого нельзя было ни придумать, ни сыграть.

— Ответьте мне, Этьен! — требовала ответа Регина, — Почему вы поверили чужим людям, а не мне?

О, она продумала каждое слово! Одной-единственной, как бы невзначай сорвавшейся фразой она переводила в разряд чужих весь орден иезуитов, всё окружение Этьена. И оставляла за собой совершенно особое место в его жизни.

— Но, Регина, как я могу подозревать во лжи святых отцов? — растерялся Этьен.

— Сколько лет вы служите ордену? — она уже не плакала, только глаза её горели решительно и гневно, — Вы хотите сказать, что ни разу за эти годы вы не сталкивались с тем, что ваши собратья скрывали правду или не договаривали до конца? Вы никогда не уличали никого из них в откровенной лжи на благо ордена?

Это был провокационный вопрос. Что мог ей ответить Этьен? Она была права. Орден давал право своим служителям на обман и неискренность, если это было угодно Церкви. Регина, конечно, не могла этого знать. Следовательно, у неё были основания обвинять орден во лжи…

— Но для чего церкви скрывать правду о вашем письме? — Этьен практически сдался.

— Потому что папе сейчас невыгодно ссориться с королём. Во времена Филиппа Красивого это был бы решающий козырь в открытой войне Церкви и государства. А сейчас подобное письмо может стать только причиной никому не нужной головной боли. Кому какое дело до того, что мне сломали жизнь? Что моё имя втоптали в грязь, а над телом отвратительно глумились? Где же мне искать справедливости, если даже Церковь отказалась меня защитить?

Регина в отчаянии закрыла лицо руками.

Ошеломлённый Этьен не знал, что ей ответить. Его идеалы, его прошлое и на много лет вперёд предопределённое будущее, все связи и авторитеты рухнули в один миг. Его окружала ложь. Жестокая и ничем не прикрытая. Беспощадная и вечная, как сама жизнь. Ложь, которую раньше он не хотел замечать, потому что она, как ему казалось, никому не мешала. До тех пор, пока она не окружила своей паутиной волшебной чистоты цветок по имени графиня де Ренель. Цветок, который погибал теперь из-за чужого равнодушия и вседозволенности власть имущих. Эта женщина одним своим присутствием на грешной земле переворачивала с ног на голову заученные Этьеном с детства истины и правила. Она выпадала из привычной ему картины мира. Эта прекрасная и невинная жертва распутного короля словно пришла из старинных легенд о первых христианских мученицах, которые страдали за свою веру и предпочитали смерть позору. Так и Регина страдала при дворе только потому, что не была ни на кого похожа. Только потому, что обладая редкостной красотой, богатством, титулом, положением при дворе, она посмела остаться самой собой и отказалась жить по принятым правилам. И сколько бы ни пытались теперь король, Гизы и все прочее столкнуть её вниз, в яму порока и лицемерия, она продолжала оставаться выше и чище их всех.

— Вы такой же, как и все, — глухо проговорила, не отнимая ладоней от лица, Регина. — Вам проще и легче жить, как будто ничего не случилось. Напрасно я попросила вас о помощи.

Голос её был так слаб и полон такой безнадёжной печали, что Этьен не выдержал. Он упал перед ней на колени, вцепился пальцами в её тонкие, затянутые в зелёный бархат запястья и взмолился:

— Не говорите так, Регина! Не надо! Я верю вам. Только вам одной. Я сделаю всё, чтобы защитить вас. Отныне я буду служить только вам. Только не прогоняйте меня. Позвольте просто быть рядом. Мне всё равно нет без вас жизни. Я люблю вас…

Он замолчал, испугавшись собственного признания, и не в силах отпустить дрогнувших рук.

Тихий, еле слышный счастливый вздох был ему ответом. Регина наклонилась к нему и он почувствовал, как её губы легко коснулись его лица. И тогда он осмелился поцеловать её. Один-единственный раз коснуться её губ, словно величайшей святыни этого мира. Он поцеловал её трепетно и робко, как ни одну женщину до этого. Так, как раньше целовал только святое распятье. Зная, что память об этом поцелуе будет жить в его сердце вечно и будет светить ему в самые тёмные и страшные времена, поддержит в минуты невыносимого отчаяния.

Он разжал руки, отпуская её от себя, потому что не имел права, не заслужил, не был достоин держать в своих объятьях, как простую смертную женщину, эту пришедшую из легенд святую.

— Спасибо, — тихо прошелестели её губы, — я никогда не забуду, что вы поверили мне в час, когда все остальные клеветали на меня.


Этьен наблюдал, как Регина позировала для портрета и искренне сочувствовал художнику, который даже не догадывался о том, какое счастье было даровано ему судьбой — писать портрет той, которая однажды будет названа святой и, возможно, этот портрет станет иконой.

Он смотрел на сводящее с ума своей красотой лицо и не обращал внимания на работу мастера. А на холсте загадочно улыбалась красавица-колдунья, каждая черточка лица которой дышала страстью и гордыней. И только в уголках надменных губ пряталась боль… Мастер рисовал, не задумываясь, и рука гения смогла уловить то, чего не могли понять ослеплённые восхищением или ненавистью глаза других людей. Возможно, потому что голландец был единственным, кто смотрел на неё взглядом ремесленника, ювелира, которому нужно всего лишь правильно огранить бриллиант.

Он останется единственным, кто увидел и недосягаемость этих совершенных черт, и смертельный яд манящей улыбки, и горькую тоску и одиночество в глубине безмятежных глаз.

— Скажите, если бы я была вашей натурщицей, — задумчиво спросила однажды Регина художника, — кого бы вы писали с меня?

Случившиеся при этом разговоре Этьен и герцог Майенн, перебивая друг друга и не дожидаясь ответа художника, воскликнули:

— Святую Женевьеву! — воскликнул иезуит.

— Елену Троянскую! — соответственно, герцог.

— А вы-то, господа, с каких пор причисляете себя к художникам? — насмешливо фыркнула Регина и перевела любопытствующий взгляд на голландца.

Он долго и сосредоточенно смотрел на её лицо, словно не до конца разгадал его загадку за время работы над портретом, а потом сказал:

— Ваше сиятельство были бы идеальной натурщицей. И не потому, что ваша красота обладает столь сокрушительной силой, а потому, что она изменчива и неуловима, как море. Я писал бы с вас и Марию Магдалину кающуюся, и Лилит соблазняющую, и Юдифь с головой врага в нежных своих руках, и Антигону, ради погребения тел своих братьев идущую против закона, и влюблённую Изольду Белокурую, — и улыбнувшись, добавил, — Для святой Женевьевы вы слишком красивы, а для Елены Прекрасной слишком умны.

— Ну что ж, — Регина слегка склонила голову к плечу, — за такой откровенный и в меру льстивый ответ, а в особенности за то, что вы умело заткнули за пояс этих молодых господ, я сделаю вам необычный подарок. После того, как мой портрет будет готов и при условии, что я буду им довольна, вы сможете использовать меня в качестве натурщицы для одной картины. На ваш выбор.

— Графиня, а вы не боитесь, что художник захочет написать с вас Афродиту, из волн выходящую? Или Леду непосредственно в процессе соблазнения её Зевсом? — всплеснул руками молодой Гиз.

— А мне, по-вашему, есть чего бояться? Или стесняться? — Регина капризно нахмурила брови.

— Женщине, даже вполовину столь прекрасной, как их сиятельство, совершенно не нужно бояться позировать обнажённой, ибо совершенное тело не нуждается в одеждах, — ответил художник.

— О! — Регина лукаво улыбнулась, — Учитесь галантности у моего живописца, герцог. Потому что ещё одно подобное двусмысленное высказывание из ваших уст — и вам грозит моя немилость и опала.

— Простите, ваше сиятельство, но я тоже думаю, что графине де Ренель не пристало быть натурщицей, — робко подал голос Этьен.

— Ну вот ещё, глупости какие! — топнула ногой Регина. — Для Дианы де Пуатье, значит, не было ничего зазорного в том, что Жак Гужон изваял её обнаженной, в образе богини-охотницы, обнимающей шею оленя, а на меня сразу напустились в два голоса "Непристойно! Неприлично!".