В силу какого-то национального упрямства и спартанского воспитания он никогда не признавался, что ему холодно или жарко, или мокро. А ведь на острове бывает действительно холодно и промозгло, особенно в январе. И дождь, как заведено в Англии, хлещет круглогодично. Майкл набрасывал пиджак, в особо прохладные дни – шарфик под него, и все дела. Однажды он ждал меня под ливнем у Национальной галереи на Трафальгарской площади, ел сандвич, старательно вытряхивая воду из бумажной обертки. Не удивлюсь, если завтра, возвращаясь из аэропорта, он заедет в Гарден-центр и купит для сада новый сорт роз. У дома, может быть, завернет в ближайший паб, закажет кружку любимого эля и бросит бармену что-то вроде: «Такие дела, дружище, жена бросила!»

Образ типичного англичанина стойко наделен высокомерием, самоуверенностью и холодностью. Тогда как я видела и уважала в Майкле совершенно другие черты. Может быть, для получения более достоверных сведений об англичанах следует хорошенько расспросить их жен? Дома он отдыхал от роли успешного улыбчивого политика и профессора, позволяя себе быть самим собой – мужчиной, обуреваемым немыслимыми сексуальными фантазиями, который любит хорошее вино, расхаживает по утрам нагишом и поет песни Джо Кокера в душе. Со мной он был заботлив отстраненно, без славянской назойливости; был нежен, без «жирных русских ласк». Был отзывчив и самокритичен, без самобичевания. Вместе с тем я знала, что он никогда не сядет за один стол с таксистом, которого я однажды пригласила на ужин после долгой, утомительной поездки из Лондона по узким извилистым дорогам, укутанным слоистым туманом. Я также знала, что ему незнакомы бедность и нужда, а без комфорта он увянет, как цветы без воды, и перестанет быть Майклом, если лишится возможности путешествовать или приобретать ворох бесполезных вещей и, сияя, приносить их в шуршащих пакетах домой. Я не требовала от Майкла невозможного.

Как знать, может быть, доля правды в суждениях об англичанах была? Вряд ли я имею право судить о них верно. Мы жили почти как затворники. Последний год больше путешествовали – Таиланд, Вьетнам, Южная Африка.

Первый год в Англии, когда мы так надеялись завести детей – «Чем больше, тем лучше», – приговаривал Майкл, потирая руки, – я читала все, что попадалось об этой стране. Здесь предстояло жить моим детям – я заочно полюбила эту страну. Когда стало ясно, что забеременеть я не смогу, горячее любопытство сменилось тяжелой апатией. Я стала ловить себя на мысли, что живу среди инопланетян, которые приветствуют меня во время вечерней прогулки в парке, улыбаются в магазинах, вежливо пропускают мою машину на узких дорогах. У меня не было друзей среди англичан. Только знакомые – вежливые и улыбчивые, как Майкл и наши соседи. Они не спрашивали друг друга, обезоруживая простотой, как бывает в России: «До сих пор нет детей? А почему?» или: «Устроилась на новую работу? И сколько платят?» Все, что узнала и полюбила в этой стране: шумные, распродажи на Оксфдорд-стрит и блошиный рынок Ноттинг-Хилла, лондонские такси, похожие на майских жуков, и пабы, и в декабре розы под окнами, – всем этим был и навсегда остался для меня Майкл. Как и крохотные домики песчаного цвета, словно выгоревшие на солнце, дубовые рощи вдоль дорог, и зайцы, кидающиеся под колеса, и поля, по весне сплошь в рыжих квадратах заплат свежераспаханной земли, перепоясанные лентами живой изгороди. Эти поля не наводили такую тоску, от них не ныло сердце, как от русских, затопленных и бесхозных – где-нибудь под Клином или Старой Руссой. Спроси их, как дела, и, возможно, они, ожившие под ясным голубым небом, пропели бы в ответ, безмятежно, как Майкл: «О! Не волнуйся, мы о'кей!»

Но главное, чего я была лишена в этой стране, – унижения. Слова в моем приблизительном переводе не жалили, как на родине, не обжигали презрением и обидой. «Эта, твоя очередная, звонит», – звала к телефону мама Андрея, и что-то обрывалось внутри под звук ее удаляющихся шагов. Таких смысловых нюансов я не смогла бы уловить в английском языке. Открытые, ясные взгляды прохожих на улице не имели ничего общего с цепким вниманием случайных встречных или попутчиков в России. Припоминаю, что я не всегда закрывала машину, как ни корил меня за это Майкл, не мыла фрукты и пила воду из-под крана. Я просто не ожидала здесь ничего плохого, чувствуя себя в полной безопасности. Я была свободна. И одинока.

– Знаешь, я никогда не понимал женщин, – прервал мои размышления Майкл и беспомощно махнул рукой. – Никогда. Я видел, что тебе не совсем хорошо, но что я мог сделать? Моя любовь, мои деньги, мой дом – ты видишь, они твои. Я думал, время пройдет, ты будешь счастлива, забудешь его и начнешь новую жизнь...

Я удивленно слушала, понимая каждое слово, каждый жест Майкла, как музыку, которая не нуждается в переводе. Как если бы впервые говорила его душа – одинокая, проницательная и любящая, знающая меня лучше, чем сам Майкл. Мне всегда казалось, что он не понимал меня и не пытался вникнуть, словно я один из тех милых сувениров, которые он привозил из разных стран и развешивал по дому.

В глубине души я лелеяла свои страдания, упивалась своей трагедией, испытывая легкое снисхождение к поверхностности Майкла, живущего легко и без рефлексий. Он радовался вкусу хорошего ужина и вина, интересной книге, матчу регби, сексу. Все, чему радовался он, мне лишь помогало отвлечься на некоторое время. Обращенная в прошлое, я не видела настоящего, жила сторонним наблюдателем, скользя во времени и не ощущая его. Я почувствовала отвращение к себе.

– Прости меня, если можешь.

Что еще я могла сказать в подобной ситуации?

– В любом случае, Марина, я никогда не был ни с кем так близок и открыт, как с тобой. Но всякий раз, когда ты уезжала в Россию, я не был уверен, что ты вернешься. Ты не жила здесь, ты все еще жила там, – говорил Майкл, словно читал мои мысли. – Поверь мне, у меня большой жизненный опыт, ты – удивительная женщина, я всегда понимал это. Тебе абсолютно не за что извиняться.

Мы легли поздним вечером, как дети, взявшись за руки, обессилев от беседы, вина и тяжелых мыслей. В последний поцелуй перед сном я вложила всю горечь и нежность, на которую способен человек, намеренно причиняющий боль близкому, как человек, у которого нечиста совесть.

Могла ли я объяснить Майклу, что потеряла себя? Что на родину вернусь не я, а уже кто-то другой. Что мы порой жадно мечтаем прожить несколько жизней, примеряя на себя пестрый гардероб чужих стран, судеб, языков, времен, и не можем найти свой единственный путь, не в состоянии цельно и осмысленно прожить одну-единственную, данную нам жизнь.

Я проснулась среди ночи. За окном ухала сова. Майкл не спал. Он гладил меня по спине, по плечам, словно звал, словно хотел, но не смел попросить меня остаться, словно искал утешения. Тихи и нежны были его ласки, как теплый воздух, который поднимается под вечер над крышами...

ловек в синем комбинезоне со светоотражателями, в белом подшлемнике, похожем на детский чепчик. Шлем держал в руке. И улыбался. Как Гагарин. С ним еще кто-то. Они смеялись над чем-то. Я ничего не слышала и толком не разглядела. Я видела только его и шагнула ему навстречу. Жизнь описала мертвую петлю и вернулась в исходную позицию.

– Как поживаешь?

– Без тебя ничего в моей жизни не было.

Я не знала, он шутит или говорит серьезно. Я пришла к выводу, что никогда не знала его, и мне предстояло заново узнать.

Я вздрогнула и повернулась резко всем корпусом, словно окликнули. От ангара шел большой человек в синем комбинезоне со светоотражателями, в белом подшлемнике, похожем на детский чепчик.

Шлем держал в руке. И улыбался. Как Гагарин.

С ним еще кто-то. Они смеялись над чем-то. Я ничего не слышала и толком не разглядела. Я видела только его и шагнула ему навстречу. Жизнь описала мертвую петлю и вернулась в исходную позицию.

– Как поживаешь?

– Без тебя ничего в моей жизни не было.

Я не знала, он шутит или говорит серьезно.

Я пришла к выводу, что никогда не знала его, и мне предстояло заново узнать.