— Эх, если б я только понимал этот проклятый язык! — проворчал Иона, впервые почувствовав нечто вроде сожаления о том, что в течение лета не воспользовался представлявшейся ему возможностью научиться итальянскому языку.

Он тряс головой, пожимал плечами и мимикой старался дать понять, что не силен в итальянском. Девушка, как видно, нашла совершенно невозможным и неприятным подобное обстоятельство.

— Мне нужно видеть господина Рейнгольда, — пробормотал Иона.

Странно! Он почувствовал необходимость быть общительным, чего раньше никогда не испытывал по отношению к «женщинам». Однако он сделал открытие, что и это имя не было понято его маленькой приятельницей, так как она в свою очередь стала качать головой и пожимать плечами.

— Да, да, — сердито заворчал матрос, — ведь он не сохранил своего честного немецкого имени. Его зовут здесь Ринальдо… Господи, помилуй! У нас на родине так прозывают всяких разбойников и негодяев… Синьор Ринальдо, — пояснил он, протягивая конверт с запиской своего господина, на котором стояло то же имя.

Оно, естественно, было хорошо знакомо в доме синьоры Бьянконы; однако и без того не требовалось дальнейших объяснений, потому что как раз в ту минуту, когда головы матроса и девушки склонились над письмом, дверь отворилась, и в переднюю вошел сам Рейнгольд. Девушка первой заметила его. Она отскочила от матроса и, сделав изящный реверанс, исчезла по направлению к гостиной, чтобы доложить о нем своей хозяйке. Иона, не понимая, как можно так легко и быстро сбежать и совершенно исчезнуть, разинув рот, смотрел ей вслед. Рейнгольду не оставалось ничего более, как самому подойти к нему и спросить, зачем он явился. Смущенный и обескураженный, матрос протянул ему записку. Альмбах распечатал и быстро прочел ее, нисколько, по-видимому, не заинтересовавшись ее содержанием.

— Передайте моему брату, что я сегодня весь день занят и прошу, чтобы он один шел к маркизу. Если представится возможность, я приду туда вечером.

С этими словами он опустил письмо в карман, жестом отпустил матроса и с равнодушным видом направился в комнаты. Иона, исполнив поручение, мог бы спокойно отправиться домой, но он не сделал этого, а разыскал на дворе слугу, с которым перед тем говорил о своем поручении к Рейнгольду, и последний открыл, что неразговорчивый, угрюмый матрос стал вдруг чрезвычайно любопытным: он подробно расспрашивал о порядках в доме синьоры Бьянконы, о ее прислуге и терпеливо переносил поистине ужасный немецкий язык гордившегося своими познаниями итальянца.

Рейнгольд вошел в будуар Беатриче. Ему, конечно, не нужно было докладывать о себе, да и примадонна сама уже встретила его на пороге, но будь он не так поглощен своими мыслями, то сразу заметил бы ее необычный вид. Яркий румянец итальянки исчез, в лице ее не было ни кровинки, и глаза на этом бледном лице горели еще ярче обычного. Беатриче, в достаточной степени актриса, чтобы хотя короткое время владеть своим бурным темпераментом, когда хотела добиться своего, смотрела с мрачной решимостью — во что бы то ни стало выяснить положение.

— Я встретил Джанелли на улице, — заговорил Рейнгольд, поздоровавшись. — Видно, он вышел из твоего дома; он был у тебя?

— Конечно! Я знаю, что ты не расположен к нему, но не могу отказать в приеме капельмейстеру оперы, когда он приходит посоветоваться со мной относительно деталей постановки.

Рейнгольд пожал плечами.

— Это можно отлично сделать и на репетиции. Разве ты молодая дебютантка, нуждающаяся в протекции и опасающаяся наступить кому-нибудь на ногу? По-моему, в твоем положении можно держать себя по отношению к несимпатичным людям откровенно, как делаю я. Впрочем, не хочу ни к чему принуждать тебя. Принимай кого угодно, хотя бы и Джанелли.

Его холодный тон не понравился синьоре Бьянконе, и она произнесла слегка дрогнувшим голосом:

— Вот это ново! Прежде ты, бывало, деспотически следил за всеми, кто посещал меня, и никто из неприятных тебе людей не смел переступить порог моего дома.

Рейнгольд бросился в кресло.

— Ты видишь, я стал терпимее.

— Терпимее или… равнодушнее?

— Ты же сама довольно часто жаловалась на мой деспотизм, — заметил он с легкой усмешкой.

— И тем не менее легко смирялась с ним, так как знала, что он порожден любовью. Вполне естественно, что с концом любви кончается и деспотизм.

Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.

— Беатриче, ты требуешь невозможного, желая, чтобы человеческое сердце на веки вечные оставалось вулканом страстей, который, по-твоему, называется любовью.

Она подошла к его креслу, оперлась рукой о спинку и, наклонившись, со странным выражением произнесла:

— Впрочем, я вижу, что нельзя требовать от холодного сердца северянина той любви, которую я даю и которой… жажду.

— Тебе следовало оставить его на севере, — мрачно отозвался Рейнгольд. — Для него, пожалуй, северный мороз был бы благодетельнее вечного южного зноя.

— Что же это — упрек? Разве я насильно оторвала тебя от родины?

— Нет, я ушел добровольно, но будь справедлива, Беатриче, — ты побудила меня к этому. Кто постоянно настаивал на отъезде? Кто напоминал мне о моем артистическом призвании? Кто называл меня трусом, когда я останавливался перед ответственностью, и кто предложил мне на выбор бегство или разлуку? Я полюбил тебя… ты заранее знала мое решение.

Темные глаза итальянки грозно сверкнули, но она сдержалась.

— Дело шло о нашей любви, о твоем артистическом поприще. Спасая тебя, я спасла для мира гения.

Рейнгольд молчал. Эта защита не нашла в его душе отклика. Беатриче наклонилась к нему еще ниже, и в ее голосе снова зазвучали нежные, пленительные нотки, но лицо не утратило неприятного выражения.

— Ты бредишь, Ринальдо, ты снова охвачен тем настроением, с которым мне так часто приходилось бороться. Разве это первое расторжение несчастного брака ради других, счастливых уз?

Рейнгольд оперся головой на руку:

— Нет, конечно, нет. Но твой пример ни к чему, так как мой брак расторгнут, а мы… и не думали о свадьбе.

Беатриче вздрогнула, и ее рука соскользнула со спинки кресла.

— Ты не был свободен, — пробормотала она.

— Мне стоило сказать слово, чтобы добыть свободу. Я знал, что меня не станут удерживать, а ты, хотя и католичка, могла свободно получить разрешение на этот брак. Но и ты, и я боялись неразрывных уз; мы хотели быть свободными от цепей, не знать преград ни в жизни, ни в любви… Ну что же, до сих пор так и было.

— Что ты хочешь сказать? — Беатриче, задыхаясь, схватилась за сердце. — Неужели ты считаешь, что твой брак сохранил свою силу?

— О, нет! А если бы я даже и думал так, мне скоро разъяснили бы мое заблуждение. Ведь тебе незнакома добродетельная гордость оскорбленной жены и матери. Грешнику нет помилования, даже если он захочет посвятить всю свою остальную жизнь раскаянию и искуплению!

Рейнгольд хотел придать своему голосу насмешливый тон и не почувствовал, какая скорбь прозвучала в нем вместо насмешки; но Беатриче отлично поняла это, и ее с трудом сдерживаемое самообладание разом рухнуло.

— Может быть, ты уже и сделал попытку относительно этой «оскорбленной жены»? — вспылила она. — Ведь она недалеко от тебя, я сама была свидетельницей вашей встречи. Так вот почему вы так загадочно смотрели друг на друга! Вот почему ты не мог оторвать свой взор от ребенка! Вот почему она с дрожью отпрянула от меня, как от прокаженной! Не разыграл ли ты уже сцены раскаяния, Ринальдо?

Рейнгольд вскочил; на его лице гнев сменился удивлением, удивление — снова гневом.

— Следовательно, ты уже знаешь, кто синьора Эрлау? А, да что тут спрашивать! Ведь от тебя только что вышел этот шпион Джанелли. Он уже и это выследил и донес тебе!

Лицо певицы на мгновение вспыхнуло ярким румянцем при мысли о поручении, данном ею шпиону, но сейчас в ее душе не было места стыду.

— Ты знал это уже в «Мирандо», — с бешенством продолжала она. — Она жила вблизи тебя, на вилле «Фиорина». Или, может быть, ты хочешь уверить меня в том, что вы там не виделись, не говорили?

— Я вообще ни в чем не хочу уверять тебя, — холодно возразил Рейнгольд. — Наша встреча, по-моему, достаточно ясно показала, в каких мы отношениях с Элеонорой. Успокойся, с этой стороны тебе ничего не грозит, а относительно того, что произошло между мной и моей женой, я не стану исповедоваться перед тобой.

В его последних словах прозвучало едва слышное презрение, но Беатриче почувствовала его.

— Кажется, ты ставишь меня ниже своей жены, — резко сказала она, — ниже женщины, единственная заслуга которой заключается в том, что она — мать твоего ребенка, и которая…

— Прошу тебя, оставь эту тему в покое! — решительно перебил ее Рейнгольд. — Ты знаешь, я всегда не переносил, когда ты затрагивала ее, а теперь тем более не потерплю. Если ты во что бы то ни стало хочешь сделать мне сцену, то делай, но о моих жене и ребенке — ни слова!

Это заявление вызвало настоящую бурю; услышав его, итальянка потеряла всякое самообладание, и ее страстная натура вступила в свои права.

— Твоих жене и ребенке? — вне себя повторила она. — О, я знаю, что означают эти слова, я довольно часто испытывала их влияние! С первой минуты нашей совместной жизни они легли между нами, им я обязана каждым своим горьким часом, каждым холодным побуждением в тебе. Своей тенью они омрачили расцвет твоей артистической славы, твои победы и триумфы; воспоминание о них приковало тебя к холодному северу — ты не мог освободиться от него. А было время, когда ты считал их гнетущими цепями, мешающими тебе наслаждаться жизнью и стремиться к славному будущему, и в конце концов ты все же разорвал их…

— Чтобы заменить другими, — добавил Рейнгольд, тоже уже не владея собой. — И еще большой вопрос, которые из них легче! Там только внешность стесняла меня, зато мои чувства и помыслы, мое творчество были свободны. Ты же хочешь обезличить и их, сложить к своим ногам, как и меня самого, и мне не раз приходилось искупать неприятными, тревожными минутами то, что тебе не удавалось это, или по крайней мере не всегда удавалось. Кого-нибудь другого твоя любовь обратила бы в раба, меня же она заставила вечно бороться с твоим властолюбием, стремлением овладеть каждой моей мыслью, каждым душевным движением. Но мне кажется, Беатриче, и ты нередко встречала во мне повелителя, умеющего постоять за себя и не допускающего цепей.