Певица улыбнулась.

— Я дала ей лишь звуки, как и вы, — возразила она, — но, откровенно говорю вам, я поражена, только сегодня и здесь впервые услышав артиста, который, конечно, уже давно…

— Простите, синьора, — холодно перебил ее молодой человек, — я уже в гостиной объяснил всем, что могу претендовать лишь на дилетантство, так как по профессии я — купец.

Тот же удивленный взгляд, который Альмбах видел сегодня в театре у Вельдинга, остановился на его лице.

— Быть не может! Вы шутите! — воскликнула итальянка.

— Почему же не может быть, синьора? — спросил Альмбах. — Потому что мне удалось бегло исполнить технически трудную пьесу?

— Потому что вы сумели так исполнить ее, и еще потому… — Она пристально взглянула на него и после короткой паузы с уверенностью докончила: — Потому, что на вашем лице лежит печать гения.

— Вы видите, как наружность бывает обманчива! — засмеялся Альмбах.

Синьора Бьянкона, казалось, не была согласна с его последним замечанием. Она села на диван, и светлая воздушная ткань ее платья легким облаком легла на темный бархат обивки.

— Я удивляюсь, — снова начала она, — как вы могли с такими артистическими задатками посвятить себя столь будничной деятельности? Для меня это было бы невозможно. Я выросла в мире звуков и не могу понять, как в душе может оставаться место для других забот.

В голосе молодого человека звучала неприкрытая горечь, когда он ответил:

— Ваша родина — Италия, а моя — северогерманский торговый город. В нашем будничном существовании поэзия — весьма редкий и кратковременный гость, которому довольно часто отказывают в приеме. На первом плане всегда работа, неустанный труд и погоня за наживой.

— И у вас также? — с живостью спросила певица.

— По крайней мере должно было бы быть; моя сегодняшняя музыкальная попытка доказывает, что это не всегда так.

Певица с недоверием покачала головой.

— Попытка? Хотелось бы мне слышать вашу серьезную игру, чтобы знать, каков ваш талант. Однако неужели вы и в самом деле лишаете публику возможности наслаждаться этим талантом и проявляете его только в кругу своих близких?

— В кругу моих близких? — со странным ударением повторил Альмбах. — Я не дотрагиваюсь до рояля при них… в особенности при своей жене.

— Вы уже женаты? — поспешно вырвалось у итальянки, и лицо ее внезапно побледнело.

— Да, синьора!

Это «да» прозвучало тяжело и холодно, и легкая усмешка, заигравшая было на губах певицы, когда она взглянула на двадцатичетырехлетнего Альмбаха, мгновенно исчезла.

— По-видимому, в Германии очень рано женятся, — спокойно заметила она.

— Иногда.

Пауза, наступившая после краткого ответа Альмбаха, очевидно, была несколько тягостна для молодой итальянки; она быстро перевела разговор на другую тему:

— Боюсь, что вы уже подверглись испытанию, о котором я предупреждала. Как бы то ни было, все в восторге от вашего исполнения.

— Может быть! — с небрежным жестом отозвался Альмбах. — И тем не менее оно предназначалось не для всех.

— Не для всех? Для кого же? — спросила синьора Бьянкона, устремляя на него свой взгляд.

Альмбах тоже взглянул на нее, и их взоры встретились. В глазах Альмбаха горел тот же огонь, что и во взоре артистки, в них светилась та же пылкая, страстная душа, мерцала та же демоническая искра, которая достается в удел только гениальным натурам и часто становится их проклятием, если любящая рука не охраняет их и если эта искра разгорается в пламя, несущее с собой не свет, а гибельное зло.

Он подошел ближе к артистке и, понизив голос, в котором, тем не менее, звучало глубокое волнение, заговорил:

— Я играл лишь для одной, в голосе которой, когда она несколько часов тому назад передавала бессмертное, гениальное произведение, воплотились его высшая красота и высшая поэзия как для меня, так и для всех. Вас сегодня всячески прославляли, синьора! Все, в чем могло выразиться восторженное преклонение, было положено к вашим ногам. Неизвестный вам, ничтожный человек тоже хотел высказать, насколько он вами восторгается, и он объяснил вам это на единственно достойном вас языке. Не чужд этот язык и для него.

В этих словах было нечто большее, чем простая любезность, в них звучал неподдельный восторг, и синьора Бьянкона была в достаточной степени артисткой, чтобы оценить его, в достаточной мере женщиной, чтобы понять, что скрывается за ним. Она очаровательно улыбнулась.

— Да, я убедилась в том, что вы отлично владеете им. Но неужели я больше не услышу вашу игру?

— Едва ли! — мрачно отозвался молодой человек. — Я знаю, что вы скоро возвращаетесь в Италию, а я… остаюсь у себя на севере. Бог весть, встретимся ли мы когда-нибудь!

— Наш импресарио намерен остаться здесь до мая, — быстро перебила его певица. — В таком случае наша сегодняшняя встреча будет не последней? Конечно, нет! Я надеюсь еще увидеть вас.

— Синьора!

Но страстная вспышка молодого человека была лишь мгновенной. Казалось, не то воспоминание, не то внезапное предостережение пронизало его; он отступил назад и низко, холодно поклонился.

— Боюсь, что она будет последней… прощайте, синьора!

Он исчез прежде, чем певица успела выразить свое удивление при столь странном прощании. Последнее, по-видимому, было вполне серьезно, так как в течение всего вечера Альмбах ни разу не подошел к пресловутому «солнечному кругу».

Глава 2

— Это из рук вон! Его мания переходит всякие границы. Я должен буду положить конец музыкальным занятиям Рейнгольда, если он будет так безрассудно предаваться им.

Такими словами старый Альмбах открыл семейное совещание, происходившее в гостиной его дома в присутствии жены и дочери. Самого виновника, к счастью, здесь не было.

Господин Альмбах, человек лет пятидесяти, со спокойными, ровными, несколько педантичными манерами — образец для всех служащих в его конторе, — видимо, был совершенно выведен из себя вышеупомянутой «манией», ибо с величайшим негодованием продолжал:

— Бухгалтер, возвращаясь сегодня ночью в четыре часа с юбилея, откуда я ушел ровно в полночь, видел садовый павильон освещенным и слышал, как Рейнгольд с таким увлечением предавался игре на рояле, что, наверно, не замечал ничего вокруг. Как водится, он не мог сопровождать меня на юбилейное торжество: сказался больным. А между тем его «невыносимая головная боль» нисколько не мешала ему сидеть до самого рассвета в нетопленном павильоне и неистовствовать за своим роялем. Конечно, вскоре я услышу от своих товарищей, что неспособность и небрежность моего зятя превосходят всякие границы. Это невыносимо! Ведь последний приказчик более осведомлен в ведении наших книг и больше интересуется делом, чем компаньон и будущий глава торгового дома «Альмбах и Компания». В течение всей своей жизни я трудился, чтобы сделать фирму солидной и заслуживающей уважения. А теперь вдруг увидел, что она попадет в такие руки!

— Я всегда говорила, что тебе следует запретить Рейнгольду всякие отношения с Вилькенсом, — ответила госпожа Альмбах. — Он, один только он виноват во всем. Никто не мог ладить с этим старым человеконенавистником-музыкантом; всякий избегал и ненавидел его, но для Рейнгольда это было только лишним поводом к самой тесной дружбе с ним. Изо дня в день они встречались, ну, он и набрался там этого музыкального бреда; учитель и перед смертью завещал его Рейнгольду. Не стало терпения с тех пор, как мы перенесли к себе в дом, оставленный ему в наследство, рояль… Элла, что ты скажешь о таком поведении своего мужа?

Молодая женщина, к которой были обращены последние слова, до сих пор не проронила ни слова. Она сидела у окна, низко склонив голову над вышиванием, и только при этом вопросе взглянула на говорившую.

— Я, милая мама?

— Да, ты, дитя мое, ведь ближе всего это касается именно тебя. Разве ты не видишь, с каким непростительным пренебрежением относится Рейнгольд к тебе и ребенку?

— Он так любит музыку! — почти прошептала Элла.

— Неужели ты намерена еще оправдывать его? — вспылила мать. — В том-то и несчастье, что он любит музыку больше жены и ребенка, что ему до вас никакого дела нет, для него главное — сидеть за роялем и фантазировать. Или ты не имеешь никакого представления о том, что может и чего должна требовать от своего мужа женщина, и о том, что первый ее долг — образумить его? Но, впрочем, от тебя, видимо, нечего ждать.

И в самом деле, судя по внешнему виду молодой женщины, от нее не приходилось ждать многого. Мало привлекательного было в ее наружности, единственное, что, пожалуй, можно было назвать в ней красивым, а именно хрупкий, девически стройный стан, совершенно скрывало неуклюжее домашнее платье, как будто специально сшитое с такой целью. По своей примитивной простоте оно гораздо более приличествовало служанке, чем дочери хозяина дома. Надо лбом Эллы виднелась только узенькая, гладко причесанная белокурая прядь, остальные волосы совершенно исчезали под скромным чепцом, который пристал бы скорее ее матери и уж никак не подходил к лицу девятнадцатилетней женщины. Это бледное, лишенное всякого выражения лицо с опущенными глазами не могло ни в ком возбудить интереса, на нем запечатлелось какое-то безучастие, граничащее с тупостью, и в тот момент, когда она оставила свое вышивание и подняла взор на мать, в нем отразились такая робкая беспомощность и растерянность, что Альмбах счел нужным прийти на помощь дочери.

— Оставь в покое Эллу! — сказал он жене сердитым и в то же время сострадательным тоном, каким обычно отклоняют вмешательство ребенка. — Ты ведь знаешь, с ней не стоит ничего обсуждать. Да и что она может тут сделать! — Он пожал плечами и с горечью продолжал: — Вот мне награда за самопожертвование, с которым я взвалил на себя заботы о воспитании осиротевших сыновей своего брата. Гуго, забыв и всякую благодарность, и благоразумие, тайно бежит из дома, а Рейнгольд, выросший у меня в доме, на моих глазах, причиняет мне тяжкие заботы своей склонностью к сумасбродствам. Но этого я все же еще держу в руках и теперь подтяну вожжи так, что у него пропадет охота заниматься глупостями.