Рейнгольд оперся головой на руку.

— Ну что ж… навсегда!

— В твоих словах слышится тоска, — возразил капитан, устремив пристальный взгляд на брата.

Рейнгольд мрачно взглянул на него.

— С чего ты взял? Не думаешь ли ты, что я тоскую по старым цепям, потому что не нашел грезившегося мне счастья на свободе? Если я и сделал попытку сблизиться, то…

— Ах, так! Ты пытался сблизиться? Со своей женой?

— С Эллой? — переспросил Рейнгольд с выражением презрительного сострадания, которое всегда появлялось на его лице, как только он заговаривал о своей жене. — К чему это могло привести? Тебе известно, как я ушел оттуда, произошел совершенный разрыв с ее родителями, и такое ограниченное и зависимое существо, как Элла, разумеется, присоединилось к их обвинительному приговору. Если между нами и без того лежала широкая пропасть, то теперь, после всего случившегося, она неизмерима. Нет, об этом не могло быть и речи! Но я хотел лишь узнать о своем ребенке: невыносимо знать, что мальчик далеко, что я не могу его видеть. У меня нет даже его портрета… Я жаждал вести о нем и потому избрал кратчайший путь — написал его матери.

— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Гуго.

Рейнгольд горько усмехнулся.

— Ну, я мог бы избавить себя от этого унижения. Ответа не было… что, впрочем, было достаточно красноречивом ответом. Но я непременно хотел знать, что с ребенком; я предположил возможность какого-нибудь недоразумения — письмо могло затеряться, не дойти по адресу, словом, все то, во что верят в подобных случаях; написал второе и… получил обратно нераспечатанным. — Он в бешенстве сжал кулаки. — Нераспечатанным!.. И это мне, мне! Это дело дядюшкиных рук, нет никакого сомнения! Элла не посмела бы так поступить со мной.

— Ты думаешь? — иронически спросил Гуго. — Так ты совершенно не знаешь своей жены. Значит, она «посмела», потому что никто, кроме нее, не осмелился бы сделать это — ведь ее родители умерли уже несколько лет тому назад.

Рейнгольд быстро обернулся к нему.

— Откуда ты знаешь? Разве ты не прервал своих отношений с Г.?

— Нет, — спокойно ответил капитан, — тебе нетрудно понять, что настроенность всей семьи против тебя отчасти отразилась и на мне. Покинув Г. через несколько дней после тебя, я уже не приезжал туда более, но до сих пор состою в переписке с бывшим бухгалтером фирмы «Альмбах и Компания», к которому перешли все торговые дела дяди. От него-то я и узнал обо всем.

— И ты говоришь мне это только теперь, почти через месяц после своего приезда! — вспылил Рейнгольд.

— Само собой понятно, что я не хотел касаться предмета, которого ты, по-видимому, намеренно избегал, — холодно возразил Гуго.

Рейнгольд взволнованно зашагал по комнате и наконец спросил:

— Так родители умерли? А Элла и ребенок?

— Относительно них тебе нечего беспокоиться: дядя оставил далеко не маленькое состояние — много больше, чем могли предполагать.

— Я знал, что он был гораздо богаче, чем считалось, — быстро сказал Рейнгольд, — и эта уверенность развязала мне руки при моем отъезде. Жена и ребенок не нуждались во мне, они были обеспечены и ограждены от случайностей судьбы и в мое отсутствие. Но где они теперь? Все еще в Г.?

— Консул Эрлау стал опекуном мальчика, — коротко и сухо ответил Гуго. — По-видимому, он принял самое живое участие в молодой и совершенно одинокой женщине, потому что тотчас по окончании траура она переселилась с ребенком в его дом. Полгода назад они оба жили там, более поздних известий у меня нет.

— Так! — задумчиво протянул Рейнгольд. — Но не понимаю, как может Элла с ее воспитанием и необщительностью жить в аристократическом доме Эрлау? Правда, для нее могли отделать две-три дальние комнаты, откуда она никогда не выходит, занимая, несмотря на свое богатство, положение приживалки. Она не может подняться выше такого уровня. Если бы не это обстоятельство, я многое, все вынес бы… ради ребенка.

Он подошел к окну, распахнул его и высунулся далеко наружу. В душную комнату повеяло вечерней прохладой. Теперь там наступило долгое молчание, так как у капитана, по-видимому, тоже не было ни малейшего желания продолжать разговор; через некоторое время он встал и произнес:

— Наш отъезд назначен на завтра утром, нам нужно пораньше встать. Покойной ночи, Рейнгольд!

— Покойной ночи! — ответил тот, не оборачиваясь.

Гуго вышел.

— Хотелось бы мне, чтобы эта Цирцея Беатриче видела его в такие минуты! — пробормотал он, захлопнув за собой дверь. — Вы победили, синьора, и завладели им, как своей неотъемлемой собственностью… но счастья вы ему не дали.

В продолжение нескольких минут Рейнгольд неподвижно стоял у окна, затем выпрямился и направился в свой кабинет. Для этого ему нужно было пройти целый ряд комнат. Его квартира, занимавшая весь нижний этаж большой виллы, отличалась менее шикарным, чем у синьоры Бьянконы, но зато более ценным убранством: произведения искусства, украшавшие комнаты Альмбаха, намного превосходили своей стоимостью всю ту роскошь, которая царила в квартире примадонны. На стенах висели картины, в оконных нишах стояли статуи, ценность которых определялась тысячами; здесь были также великолепные копии с лучших художественных произведений Италии. Повсюду взор ласкали вазы, гравюры, художественные безделушки, которые сами по себе могли составить полное украшение гостиной, а здесь, в изобилии рассеянные повсюду, служили только дополнением убранства. Такое богатое собрание прекрасных произведений искусства было возможно лишь для такого человека, как Рейнгольд, который обладал изысканным вкусом и к которому вместе со славой обильным потоком лилось золото.

Посреди кабинета стоял роскошный рояль — подарок восторженных почитателей, пожелавших преподнести ему вещественный знак своей благодарности за доставленное им наслаждение. На письменном столе лежала груда визитных карточек и писем, авторы которых были аристократами по уму и происхождению, тем не менее они были небрежно сдвинуты в сторону, как будто тот, кому они адресовались, не придавал им ни малейшего значения. Против балконной двери на стене висел большой портрет синьоры Бьянконы во весь рост кисти знаменитого художника и поразительно похожий. Примадонна была изображена в костюме одной из своих коронных ролей в опере Рейнгольда, исполнением которой она не только прославила ее, но и сама стяжала славу первоклассной артистки. Художник воплотил в портрете все очарование, всю прелесть оригинала. Красавица стояла, с неподражаемой грацией полуобернувшись к роялю, и ее темные глаза, как живые, смотрели на человека, которого давно бесповоротно приковали к себе; она как бы не желала даже здесь, в святилище его творчества, оставить его одного.

Рейнгольд сел за рояль и начал импровизировать. Кабинет не был освещен, и только свет луны широким потоком лился через окно и стеклянные двери балкона. Из-под пальцев пианиста неслось море звуков, бушевавших, словно в бурю грозные валы, то вздымающиеся, как горы, то низвергающиеся в бездну. Страстная, пламенная, упоительная мелодия лилась и вдруг разом оборвалась резким диссонансом. Это была музыка, благодаря которой Рейнгольд стал настоящим властителем умов. Она увлекала за собой, потому, может быть, что пробуждала тот демонический элемент, который таится в душе каждого смертного и присутствие которого всякий ощущает в себе со страхом и сладким трепетом. В этих мелодиях звучали бешеная погоня за наслаждением, резкие переходы от лихорадочного возбуждения к смертельной усталости, стремление к забвению, которого вечно ищут и не находят, и в то же время что-то еще, могучее, вечное, что не имеет ничего общего с демоническими страстями, постоянно борется с ними, побеждает и все же в конце концов покоряется им…

В саду благоухали цветы апельсиновых деревьев, и их аромат лился в кабинет через открытые двери балкона. Вечный город, озаренный лунным светом, был полон бесконечной красоты и покоя. Даль исчезала в голубоватом тумане. Внизу, среди цветущих деревьев, мечтательно журчал фонтан. Лунный свет отражался в падающих каплях воды и ярко озарял комнату; в его лучах красавица-примадонна на портрете в широкой золотой раме казалась живой и не спускала глаз с человека, нахмуренное лицо которого и здесь, среди всей этой красоты, оставалось по-прежнему мрачным.

Долгие годы отделяли ту длинную северную зимнюю ночь, когда композитор создавал свое первое произведение, от этой благоухающей южной ночи. «Знаменитый Ринальдо» бесконечно варьировал главную тему своей новой оперы. Прошедшие годы отразились на нем, как и многое другое, что казалось более тяжким бременем. Но в эти минуты все было забыто. Медленно оживали в памяти давно минувшие дни, давно поблекшие образы: маленький павильон в саду со старомодной мебелью и жалкими виноградными побегами над окном; унылый клочок земли с несколькими деревьями и кустами, окруженный высокими тюремными стенами; тесный, мрачный дом и ненавистная контора… Тусклые, бесцветные образы, но они стояли перед глазами Рейнгольда, а из-за них смотрели на него голубые глаза ребенка, которые улыбались отцу только там и взгляда которых он тщетно жаждал здесь, под лазурным небом чужбины.

Рейнгольд так часто видел их на лице сына и один только раз еще, где же еще? Воспоминание об этом почти исчезло; всего только раз, и то лишь на мгновение, они взглянули на него и тотчас опустились, всего раз в течение многих лет. Но эти глаза, только эти грезились ему, и им навстречу лилась из хаоса звуков чарующая мелодия. Она говорила о невыразимой тоске и боли, о том, чего не могли высказать уста, и словно перебрасывала мост к далекому прошлому. Гений разбил оковы, давившие и угнетавшие его, Рейнгольд был на высоте, о которой мечтал. Все, что может дать жизнь, — счастье, слава, любовь — досталось ему в удел, и вот… Снова неслась буря звуков, страстных, вакхических, и снова сквозь них пробивалась все та же мелодия со своей трогательной скорбью, с неутолимой тоской.