Плотина прорвалась, и хлынули упреки, жалобы, угрозы, закончившиеся целыми потоками слез. В этом порыве сказалась вся страстная натура итальянки, но ничто не могло склонить Рейнгольда к уступчивости. Он несколько раз пробовал остановить потерявшую самообладание даму, и когда это ему не удалось, в гневе топнул ногой.

— Еще раз повторяю тебе, Беатриче, прекрати эту сцену! Ты знаешь, что этим ничего не добьешься от меня, и, кажется, уже давно должна была убедиться, что я не безвольный раб, для которого твое слово, твой каприз — закон. Я не выдержу вечных сцен, которые ты устраиваешь по всякому поводу!

Он выбежал на балкон и, повернувшись спиной к гостиной, стал смотреть на Корсо, где жизнь била ключом. Из гостиной еще несколько минут доносились всхлипывания Беатриче, затем она умолкла, и тут же Рейнгольд почувствовал ее руку на своем плече.

— Ринальдо!

Он нехотя обернулся и встретил пылкий взор темных глаз Беатриче; в них еще стояли слезы, но уже не слезы гнева. Ее все еще взволнованный голос звучал теперь мягко и ласково.

— Ты говоришь, что я — мастерица ненавидеть. Неужели только ненавидеть, Ринальдо? Разве ты не испытал на себе совершенно противоположное?..

Рейнгольд вернулся в гостиную.

— Я знаю, ты умеешь и любить, — несколько теплее заговорил он, — горячо и безгранично любить. Но способна и мучить своей любовью, мне приходится чуть ли не ежедневно испытывать это.

— И от этой муки ты и хочешь сбежать, по крайней мере, на время?

Вопрос прозвучал резким упреком.

Альмбах сделал нетерпеливое движение.

— Я ищу покоя, Беатриче, и вблизи тебя никогда не нахожу его. Ты не можешь дышать без постоянных волнений, для тебя они — необходимость, жизненная потребность, и ты увлекаешь в их огненный круговорот всех тех; кто близок к тебе. Я… устал.

— От общества или от меня? — спросила Бьянкона, снова начиная горячиться.

— Неужели ты не можешь не отыскивать в каждом слове шпильки? —

вскрикнул Рейнгольд. — Я вижу, сегодня мы опять не понимаем друг друга… Прощай!

— Ты уходишь? — не то испуганно, не то с угрозой воскликнула итальянка. — И прощаешься таким образом, расставаясь со мной на месяц или больше?

Рейнгольд был уже у дверей, но тут он одумался и медленным шагом вернулся.

— Да, да, я и забыл о том, что уезжаю. Прощай, Беатриче!

Но, не так скоро удалось ему уйти. Бьянкона уже давно разучилась упорно стоять на своем перед этим человеком, сумевшим покорить себе ее капризную волю, и теперь, когда он снова подошел к ней, о дальнейшем противоречии не было и помина.

— Неужели ты и впрямь хочешь уехать один, без меня? — спросила она дрогнувшим голосом.

— Беатриче…

— Один, без меня? — страстно повторила она.

Рейнгольд попытался было отнять у нее свои руки, но ему это не удалось.

— Чезарио непременно ожидает меня, — уклонился он от прямого ответа, — а я уже объяснил тебе, что ты не можешь сопровождать меня туда.

— В «Мирандо» не могу, — перебила его Беатриче, — я знаю. Но что мешает мне изменить наш первоначальный план и вместо гор провести начало лета в С, куда съезжается на летний отдых так много иностранцев? От «Мирандо» это довольно близко, и ты можешь за полчаса приехать ко мне на лодке. Можно мне поселиться там… вслед за тобой, Ринальдо?

Трудно, почти невозможно было устоять перед ласково-просительным тоном, перед покорным взором. Рейнгольд молча смотрел на эту красавицу, любовь которой когда-то казалась ему высшим счастьем. Ее чары еще не потеряли своего могущества над ним и сильнее всего действовали именно тогда, когда он пытался развеять их. Вслух, правда, он не выразил своего согласия, но, когда наклонился к ней, Беатриче сразу увидела, что на этот раз она победила. Когда полчаса спустя он уже действительно уходил от нее, перемена ее планов относительно дачи была делом решенным, и они расставались уже не на месяц, а на несколько дней.

Наступили сумерки, и луна медленно всходила над горизонтом, когда Рейнгольд вернулся к себе домой. Он жил довольно далеко от Бьянконы, в менее населенной части города. В гостиной он нашел капитана, видимо, только что прочитавшего строгую нотацию своему слуге, так как Иона стоял перед ним с весьма сокрушенным видом, к которому примешивалось выражение досады, но из уважения к своему господину он не смел выразить ее вслух.

— Что случилось? — спросил Рейнгольд.

— Заседание инквизиции, — сердито ответил Гуго. — Уже целые годы я тщетно тружусь над воспитанием этого закоренелого грешника и неисправимого женоненавистника, но на него не действуют ни назидания, ни примеры… Иона, ты сейчас же отправишься наверх к хозяйке, попросишь у нее прощения и дашь мне слово впредь быть любезнее с ней. Кругом… марш! Ничего не поделаешь, придется отправить его на «Эллиду», — продолжал он, обращаясь к брату, после того как Иона вышел из комнаты. — Там ведь судовая кошка — единственное существо женского пола, и с нею Иона, надеюсь, поладит.

Рейнгольд бросился в кресло.

— Ах, если бы я обладал твоим неистощимым юмором и твоей счастливой способностью легко смотреть на все в жизни. Я никогда не был способен на это.

— Нет, характерной для тебя всегда была элегия, — согласился капитан, — и ты, мне кажется, никогда не считал меня равным себе, потому что я не мог романтически уноситься в заоблачные выси и постигать всю глубину идеалов, как свойственно твоей артистической натуре. Мы, моряки, всегда скользим по поверхности, а если буря иногда и взбаламутит пучину, нам это нипочем, мы все равно останемся наверху.

— Совершенно справедливо, — мрачно отозвался Рейнгольд. — И оставайся на своей ясной, озаренной солнечным светом поверхности. Верь мне, Гуго, что на глубине, где ищут сокровища, — лишь ил и грязь, а на заоблачных высях, куда стремятся в грезах о золотом солнце, дует холодный, леденящий ветер. Поверь мне, я испытал и то, и другое.

Гуго пытливо посмотрел на брата, который полулежал в кресле с устало откинутой головой, между тем как его мрачный взор скользил по окрестности и наконец остановился на слабо освещенной линии горизонта, где угасал последний солнечный луч.

— Послушай, Рейнгольд, ты мне очень не нравишься. После многих лет разлуки я приезжаю повидать своего брата, имя которого прогремело повсюду, которого судьба наградила всем, что только может она дать человеку. Найдя тебя на вершине славы и счастья, я полагал увидеть тебя совсем другим.

— Каким же именно? — спросил Рейнгольд, не поднимая головы от спинки кресла и не отрывая взора от вечернего неба.

— Не знаю, — серьезно ответил капитан, — но уверен, что я не мог бы выдержать и две недели той жизни, которую ты ведешь уже в течение нескольких лет. Этот вихрь удовольствий и ни минуты душевного покоя, эти постоянные переходы от дикого возбуждения к смертельной усталости слишком чужды моей натуре. Тебе же следует обуздать свою.

Рейнгольд сделал нетерпеливое движение.

— Глупости! Я давно привык к этому, да и… ты ничего не понимаешь, Гуго!

— Возможно! По крайней мере я еще не нуждаюсь в забвении.

Рейнгольд вскочил и устремил гневный взор на брата, попытавшегося заглянуть в тайники его души. Но тот, нисколько не смутившись, продолжал:

— Разве изо дня в день ты не гоняешься за забвением, не ищешь его повсюду… и не находишь? Оставь эту жизнь… прошу тебя! Ты губишь себя и нравственно, и физически; ты не выдержишь в конце концов и занеможешь.

— С каких это пор жизнерадостный капитан «Эллиды» превратился в проповедника? — насмешливо произнес Рейнгольд. — Кто бы мог предположить, что ты будешь читать мне наставления? Но не трудись над моим обращением, Гуго, я раз и навсегда отрекся от благочестивых идей юношеских лет.

Капитан молчал. В последних словах Рейнгольда звучала обидная насмешка, с помощью которой он умел, когда хотел, становиться неприступным. При этом всякая попытка повлиять на него делалась невозможной, всякие юношеские воспоминания звучали диссонансом, и теплые отношения братьев становились натянутыми и отчужденными. Гуго и теперь не пытался ничего изменить, зная, что это будет напрасно. Схватив со стола книгу, он отвернулся и стал ее перелистывать.

— Ведь я еще не слышал от тебя ни слова о моих произведениях, — снова начал Рейнгольд после минутной паузы. — Ты был здесь на моих операх, как ты находишь их?

— Я не знаток в музыке, — уклончиво ответил Гуго.

— Я знаю и тем более дорожу твоим мнением, что это мнение беспристрастной и проницательной публики. Как ты находишь мою музыку?

Капитан бросил книгу на стол.

— Она гениальна и…

Он запнулся.

— И?

— И необузданна, как ты сам. Ни в тебе, ни в твоей музыке нет чувства меры.

— Убийственная критика! — не то насмешливо, не то изумленно заметил Рейнгольд. — Хорошо, что я слышу ее с глазу на глаз, в кругу моих поклонников ты заслужил бы порицание. Следовательно, ты все же не отказываешь мне в гениальности?

— Да, там, где слышен ты сам, — с величайшей убежденностью ответил Гуго, — а значит — довольно редко. Чаще преобладает тот чуждый элемент, который дал направление твоему таланту и до сих пор еще господствует над ним. Ничего не поделаешь, Рейнгольд, это влияние, которому ты подчинился с первых же шагов и которым восторгаются повсюду, не было благотворно для тебя как для артиста. Без него ты, может быть, был бы не так знаменит, но безусловно более велик.

— Конечно, Беатриче совершенно права, считая тебя своим непримиримым врагом, — с непритворной горечью заметил Рейнгольд. — Правда, она предполагает в тебе только личную неприязнь. Для нее будет неожиданностью, что ты придаешь такое отрицательное значение ее артистическому влиянию.

Гуго пожал плечами.

— Она заставила тебя совершенно проникнуться итальянщиной. Правда, ты бушуешь там, где другие забавляются, но тем не менее… Почему ты не творишь, как немец? Впрочем, что я говорю? Ты навсегда отвернулся от родины и от всего, что связано с нею.